Якобино
Шрифт:
– Прощайте, господин Шпрех! Больше мы не увидимся… взрослыми.
Макс лёг в гроб. Крышку закрыли. Снова зазвучала «Камаринская». Шпрех выстрелил из револьвера в воздух. Гроб развалился на части и… из него поднялся маленький Макс. Трёт глаза, в голос рыдает, как плачут маленькие дети:
– Уа! Уа! Уа!
Шпрех:
– Здравствуйте… ммм… Максик! Почему ты плачешь?
– Я не плачу, я радуюсь. Я кричу: «Ура!» Просто эта буква у меня ещё не всегда получается.
– А я думал, ты требуешь грудь, хочешь молока.
– Не-е! В прошлой жизни я уже был женат. Напился –
Максику принесли лопату, на которой он лихо стал отплясывать «Камаринскую», как это делал ежедневно Макс-большой.
Якобино блистательно справился с идеей Высокинского. Было полное впечатление, что в самом деле на глазах публики их любимец Макс помолодел на несколько десятков лет. Некоторые даже украдкой осеняли себя крестом: «Свят! Свят!..» Публика увидела весь репертуар Макса, но только в «помолодевшем» варианте.
На галёрке и в рядах то и дело спорили, бились об заклады:
– Да карла это! Говорю тебе!
– Какая карла! Те горбатые, с кривыми ногами! Этот прыгает как чёрт! Лилипут это!
– Говорю тебе, он и в самом деле превратился! Голос его? Его! Скачет и смеётся так же? Так же! Есть машина времени, есть! Как раз, говорят, на гроб похожа – мне один поп по секрету рассказывал…
Пасторелли, как вытаращил глаза и открыл рот в начале появления Якобино, так и остался с этим до конца представления. Неужели это та неумелая кроха, которая появилась когда-то в его цирке? Которую бей не бей, никогда не заплачет…
Пора было заканчивать. Эвальд с Максом видели, что ребёнок на пороге психологического срыва. Внешне это никак не проявлялось. Но голос его всё чаще стал срываться – выдавал, что порох заканчивается. В двенадцать лет такое выдержать! Высокинский понимал – перед ним уникум.
Шпрех объявил:
– Почтенная публика! Максу пора возвращаться, иначе он рискует так и остаться в детстве. Подайте машину времени.
На манеж под ту же самую «Камаринскую» весело вынесли гроб. Сняли крышку. Максик поклонился в пояс зрителям и высоким срывающимся голосом выкрикнул:
– До встречи на Фабричном!
Бурей аплодисментов и ураганом смеха откликнулся зал.
Лежащий Максик на прощание махнул рукой, крышку закрыли. Шпрех отсчитал секунды:
– Пять, четыре, три, два, один. Появись!
Раздался револьверный выстрел. Гроб развалился. Из него живой и невредимый явился Макс Высокинский, посылая воздушные поцелуи публике.
Униформисты стали уносить гроб, но вышел конфуз. Из потаённого места скорбного ящика на манеж «неожиданно» выпал Максик. Заметался, поняв, что опростоволосился – их секрет раскрыт…
…Они долго стояли в шквале аплодисментов, свисте и выкриках: «Макс! Максик! Браво!» Зал не унимался, бисировал.
Высокинский рукой снял овацию. Дождался тишины. Выждал паузу. Зазвучал его хорошо поставленный голос:
– Уважаемая публика! Мы нисколько вас не обманули. Единственное уточнение. Перенеслись мы сегодня не в прошлое, а в будущее. Вот это будущее! – Макс указал рукой на свою
Макс посадил Якобино к себе на плечо и понёс его по кругу под несмолкаемые аплодисменты зала. Филипп смотрел на колышущиеся руки зрителей, на яркий свет фонарей галереи, щурился и видел разноцветные лучи своего любимого «Солнца-цирка». Он был счастлив…
После бенефиса был грандиозный ужин, который организовал Высокинский на прощание. Завтра он уезжал из Екатеринослава. Труппа поднесла своему любимцу памятный жетон, где так и было выгравировано: «Нашему любимцу!» Макс прослезился и сказал, что для него это самый дорогой подарок, который он когда-либо получал.
Назавтра на прощание он подарил Филиппу – своей маленькой копии – серебряный жетон. Там было написано: «Якобино от Макса Высокинского. Когда-нибудь ты станешь великим. Верю! 1906 г.»
Вечером в цирке был аншлаг…
Глава одиннадцатая
Якобино любил Одессу. Всякий раз приезжал сюда с радостью. Ему нигде так вольно не дышалось, как здесь. Чувствовал себя тут уютно, как в домашних тапочках после неразношенной обуви.
Любовь эта была взаимной. Принимали его в Одессе всегда тепло, с душой. И на манеже, и в обыденной жизни. Никто не тыкал, что он немец. Чужак. Прибалт. Таких, как он, здесь было полно. Одесса во все времена была странным городом. Оригинальным. Она напоминала лоскутное одеяло, сшитое из разных национальностей, разной веры, убеждений, культуры и желаний. Это был черноморский Ноев ковчег. К тому же тут жила довольно большая диаспора немцев.
Иностранные фамилии со дня основания города впечатались в названия улиц, площадей. В гранит и мрамор. В историю и судьбу южной Пальмиры. В паспорта одесситов.
Якобино не просто любил Одессу, он её обожал.
Любил её весеннюю. Когда лужи синими зеркалами отражали бездонное небо, где летает Душа. Когда фланирующие дамы с улыбками Джоконд, набивая себе цену, лениво обмахивались веточками сирени.
Любил Одессу летнюю. Когда прятался от палящего зноя в тени каштанов и цветущих акаций на Приморском бульваре. Растворялся в причудливой лепнине разомлевших от жары фасадов старинных особняков Французского бульвара. Тонул в зазеркалье их плавящихся окон.
Вдыхал полной грудью медовый запах цветущих лип на Дерибасовской. Когда можно насобирать впрок целый ворох душистых цветков, после того как они обсохнут от росы.
Якобино любил Одессу осеннюю. Когда остывающее море имело чёткий горизонт, а ускользающие дни необъяснимую грусть…
Зимой по скользким ступеням Потёмкинской лестницы сбегал до середины. Замирал. Смотрел в морозное небо. Улыбался солнцу. Щурил глаза. Оно сквозь ресницы привычно рассыпалось на мириады ярких цирковых блёсток. «Солнце-цирк!..»