Ясные дали
Шрифт:
Санька вынул из ящика скрипку и начал играть. Пассажиры зашевелились, ребенок притих, светлые и круглые глаза его застыли в изумлении.
На лестнице послышались шаги. Я оглянулся. Молодая женщина в голубом платье стояла в двери, держась руками за косяк, и слушала, как играл Санька. Она показалась мне очень красивой, таких я еще никогда не видал. От ее платья веяло еле уловимым запахом духов. Позади нее топтался толстенький мужчина; снизу я видел только его живот, стянутый жилетом, и рыжую бородку клинышком.
Я незаметно толкнул Саньку в бок; тот повернулся, увидел
— Что же ты — играй, — сказала она Саньке грудным певучим голосом и вдруг решила обрадованно: — А то знаете что, ребята: пойдемте к нам наверх. Идемте!.. Эрнест Иванович, — обратилась она к сопровождавшему ее человеку, — приглашайте их.
Должно быть, толстяк считал нас малыми детьми и, уговаривая пойти с собой, смешно гримасничал, усмехался, потирал пухлые ручки, потешно жмурил глаза, будто ел что-то сладкое, и мурлыкал.
Глядя на него, женщина тоже улыбалась, но обращалась с нами просто и искренне, и нам показалось, что мы знакомы с ней очень давно.
— Да вы не стесняйтесь. Что вы, в самом деле, девчонки, что ли! Ничего страшного там нет. Посидите с нами и уйдете. Идемте!..
Мы долго упирались. Но улыбка ее и желание посмотреть, что делается там, наверху, победили. Вслед за женщиной и толстяком мы вошли в большой салон и в нерешительности остановились. Комната была полна света. Свет дробился в прозрачной посуде на столах, переливался в размашистых стеклах окон, бил в глаза отовсюду, связывая движения. Снаружи к окнам прижалась плотная осенняя темнота, изредка стучась в стекла крупными каплями дождя.
— А вот и артисты! — объявил Эрнест Иванович и подтолкнул нас на середину. — Проходите, не бойтесь.
С нашим появлением в салоне сразу стало шумно и оживленно.
— Что ты умеешь играть? — спросила Саньку наша знакомая.
— «Камаринскую» с вариациями, частушки про Жигули, «Застольную», «Из-за острова на стрежень»…
Пассажиры с интересом разглядывали нас из-за столов.
— Играй все по порядку, — сказал сидевший в углу человек в гимнастерке защитного цвета. Голос у него был мягкий, приятный, а улыбка дружески-располагающая, участливая; он вызывал во мне доверчивость, в ту минуту хотелось держаться поближе именно к нему. Вот он поднялся, высокий, по-военному подтянутый, стройный, тронул усы, оправил гимнастерку, потом пересел на другое место, и я встретился с его внимательными глазами, от которых трудно было оторваться. Он ободряюще кивнул мне головой и едва приметно улыбнулся.
Санька вскинул скрипку к подбородку и закрыл глаза. Рослый, худой, с костистыми, острыми плечами, он чуть покачивался из стороны в сторону, и неподвижное лицо его походило на маску. Только чуть-чуть шевелились ноздри да пальцы трепетали на грифе.
Женщина в голубом платье села к столу и примолкла, слушая музыку. Но было видно, что думает она о чем-то далеком и приятном ей, и блуждающая улыбка не покидала ее красивого лица.
Но вот Санька открыл черные, точно накаленные глаза и посмотрел прямо на нее. Лицо его ожило, просветлело,
— Вот ты какой!.. Настоящий Паганини! Поглядите! — в радостном изумлении воскликнула она, обращаясь к высокому человеку в гимнастерке.
Эрнест Иванович откинулся на спинку стула и громко, добродушно засмеялся:
— Выдумаете тоже!.. «Паганини»!..
Я не понимал, что такое Паганини, и самое слово это и смех толстяка показались мне глубоко обидными. Я уже злился на себя за то, что пришел сюда и стоял тут, как на смотру. «Прижмись вот к такому», — подумал я, вспоминая слова матери и недружелюбно посматривая на толстяка.
«Камаринскую» Санька играл бурно, с лихостью, как в деревне на гулянках.
— Ты танцуешь? — спросила меня наша знакомая.
— Конечно, танцует, — все так же добродушно ответил толстяк и, подойдя ко мне, легонько подтолкнул меня в круг: — Ну, чего ты ломаешься?
Неожиданно для себя я резко повернулся, нечаянно толкнув его в живот, и выбежал из салона. Санька скатился по лестнице следом за мной и, садясь рядом, торопливо, с недоумением спросил:
— Ты что, сбесился? Она угостила бы нас сладкими пирожками. Эх!..
— Не надо мне ее пирожков!
— Ну и сиди теперь, — обиженно проворчал Санька, укладывая скрипку в ящик.
Высокий человек в защитной гимнастерке, которого я приметил наверху, спустившись, сощуренно вглядывался в полумрак. Заметив нас, он присел, поглядел сначала на меня, потом на Саньку и спросил строго и требовательно:
— Почему убежали?
— А вам что за дело? — сказал я, сердито покосившись на него.
— Вы, наверное, на завод едете, и, возможно, на наш, а я хочу знать, кто к нам едет, — спокойно объяснил он, не обратив внимания на мой тон. — Не Чугунов ли вас завербовал?
— Он самый! — радостно воскликнул Санька.
— Вот видите! — Незнакомец улыбнулся и погладил свои негустые русые усы. — Придется знакомиться…
Санька с готовностью протянул руку:
— Я Санька Кочевой, а это Митя Ракитин, мы из одной местности. У него мамка дома осталась, а у меня — дедушка.
— А я Сергей Петрович Дубровин… Так почему же вы убежали? — опять спросил он и тихонько взял меня за подбородок. — Злой, а?..
Санька бойко перебил его:
— Дядя, а скоро мы приедем на завод? Где мы будем жить там? А зачем ребят в колхозах ищут, неужто в городе своих не хватает?
Сергей Петрович помедлил, устало провел ладонью по лицу, как бы стирая появившуюся улыбку, сознался:
— Не хватает.
Коротко и очень понятно он рассказал нам о событиях, происходивших в стране: о промышленных гигантах, вырастающих на пустырях, о коллективизации, о классовой борьбе. Ясно представил я себе тогда, как трудно, но быстро поднимался народ наш по крутизне.
Шел 1933 год. Первая пятилетка была выполнена в четыре года и три месяца. Город посылал в колхозы машины; они расползались по колхозным равнинам, разрушая старый уклад жизни и поднимая целину для новых всходов. А из деревень, из глухих углов тянулись люди на заводы и новостройки. Великое самоотвержение охватило народ.