Язык и время
Шрифт:
Если рассматривать происхождение языка с точки зрения взаимосвязи онтогенеза и филогенеза, можно предложить ряд более или менее обоснованных гипотез неспекулятивного свойства. Так, Жан Пиаже (Piaget 1923/1983) установил в результате проведённых им в 20-е годы прошлого века экспериментов, что, приобретая языковые навыки, ребёнок пользуется ими вначале для ориентации в окружающем мире, постепенно расширяя сферу своего взаимодействия с ним посредством накапливаемых языковых знаний. Первичной функцией языка в этом случае следует считать познавательную, когнитивную функцию, свойственную «эгоцентрическому» использованию языка. Эгоцентризм ребёнка состоит при этом в том, что он проецирует в мир содержание собственной субъективности (Piaget 1923/1983: 77), считая собственную перспективу единственно возможной (там же: 86). Ребёнка на данной стадии развития не интересует, слышат и понимают ли его окружающие (там же: 21). Лишь впоследствии нарастает роль функции общения, коммуникации, причём коммуникативное использование языка постепенно отодвигает на задний план его эгоцентрическое употребление. По данным Пиаже, на начальной стадии приобретения языковых навыков около 3/4 высказываний ребёнка носят эгоцентрический характер в описанном выше смысле. Примерно в шестилетнем возрасте количество эгоцентрических, направленных внутрь сознания ребёнка, и коммуникативных, ориентированных вовне, высказываний сравнивается, а к семи-восьми годам их соотношение зеркально переворачивается (там же: 23–24, 44, 48, 71). Исходя из соотносимости онтогенеза и филогенеза, можно было бы перенести данную модель на историю возникновения языка homo sapiens. Что дал бы такой перенос для гипотетического разрешения проблемы возникновения естественного
Во-первых, теория Пиаже, как известно, не является единственной, несмотря на весьма солидную экспериментальную базу. Известен его спор с русским психологом Л. С. Выготским, который, усложнив экспериментальную базу Пиаже, показал, что эгоцентрическая речь ребёнка, пусть опосредованно, социально обусловлена, а внутренний монолог взрослого человека по своей сути – не что иное, как результат восходящей эволюции эгоцентрической речи ребёнка (ср. Выготский 1956). Для Пиаже «досоциальные» этапы речи ребёнка являются подготовительным периодом и сами по себе «ценностью» не обладают, важно лишь их использование как некоей базы для последующей коммуникативной деятельности. Такой подход, возможно, в какой-то степени продуктивен для психологии, но с точки зрения проблемы происхождения языка скорее затемняет, чем проясняет общую картину. Дело в том, что эксперименты Пиаже показали первичность эгоцентрической познавательной функции языка, следовательно, перенося их результаты на филогенез, мы получаем тезис о первичности функции когнитивно обусловленной ориентации и, соответственно, вторичности коммуникативной функции. Помимо этого Пиаже рассматривает аутистическую речь ребёнка, предваряющую собственно эгоцентрическую стадию, как некое лишённое смысла повторение звуков и слогов, выполняющее функцию разминки речевого аппарата для его поэтапного использования в процессе производства сначала эгоцентрической, а впоследствии коммуникативной речи, которая и является, согласно Пиаже, основной задачей языка. Для лингвиста такое понимание языка малопродуктивно. Конечно, разминка предваряет, скажем, спринтерский забег, но едва ли можно считать разминку, а не сам забег, главной задачей спортсмена. Онтологически разминка вторична по отношению к соревнованию в беге, хотя и первична по отношению к нему по времени. Трудно представить себе, чтобы исторически сначала возникла разминка, а потом соревнование в беге. Очевидно, что разминка производна от бега, а не предваряет его, она нужна для достижения лучшего результата, однако возникла из опыта, когда соревнующиеся заметили, что достигают лучшего результата, предварительно разминаясь, а не стартуя, что называется, с места в карьер. Однако с языком всё обстоит ровно наоборот. «Разминка» на этапе овладения языком не может быть осознанным актом, предваряющим речь, равно как и в филогенезе невозможно представить себе «пустую» по своей функции или «предваряющую» коммуникацию эгоцентричекую речь. Ни Пиаже, ни Выготский, таким образом, не решили проблему соотношения познавательной и коммуникативной функции языка в онтологическом и генеалогическом плане. Справедливости ради нужно сказать, что они и не ставили перед собой такой задачи в лингвистическом аспекте. Психология же (в том числе психология речи) изначально ставит перед собой другие задачи и решает их в рамках своего теоретического и методологического инструментария. Пересечения с лингвистикой здесь несомненны, однако далеко не всегда однозначны.
Во-вторых, дискуссия о соотношении эгоцентричной и коммуникативной функции языка не решает вторую, чрезвычайно существенную для понимания происхождения языка проблему, а именно вопрос о непрерывности или дискретности человеческого языка. Возникает наш язык как некое продолжение «протоязыков», существующих в живой природе, как более высокая ступень их естественной эволюции или язык является резкой границей, отделяющей человека от прочих живых существ? Изучая языковой онтогенез ребёнка, получить ответ на этот вопрос невозможно по определению, так как здесь мы с самого начала имеем дело с человеком. Сравнение же естественного человеческого языка с «языками» животных, пусть высших, никоим образом не приближает нас к решению вопроса, поскольку язык людей имеет так много черт, кардинально отличающих его от «языка» животных, что эти последние могут в данной паре использоваться исключительно в переносном смысле и стоять в кавычках. Животные передают друг другу лишь определённые сигналы, тогда как язык людей содержит в себе невероятно сложный по своей структуре потенциал, позволяющий использовать его в самых разных, при этом взаимосвязанных, целях: познания, самопознания, общения, выражения эмоций, оценки событий и мыслей, логических построений, воспоминания, прогнозирования, эстетического воздействия, иронии, «несобственных» высказываний, фантазии и т. п. Один лишь факт развития языка, постоянных языковых изменений, преобразования его словарного состава, звукового контура и грамматической структуры с течением времени делает человеческий язык феноменом, совершенно несопоставимым с прочими «похожими на язык» системами коммуникации. Всё это, однако, не отменяет принципиальной возможности «вырастания» языка людей из более примитивных явлений, обладающих хотя бы некоторыми сходными с языком функциями. Поэтому теории происхождения языка, существующие на сегодняшний день в лингвистике, делятся в первую очередь, по самой основе поставленной проблемы, на «континуативные» и «дисконтинуативные». Поскольку данные термины по своему происхождению англоязычные и в русском языке в таком виде неудобоваримы, будем говорить в дальнейшем о непрерывности и прерывистости (дискретности) в развитии языковой способности человека.
Теории непрерывности исходят из постулата, что сложность всех известных нам древних и новых языков исключает гипотезу их внезапного возникновения ex nihilo. Гораздо логичнее представить себе существование неких доязыковых систем коммуникации, которые были присущи человекообразным приматам и являются источником языка людей, возникающего в результате их постепенной, поэтапной эволюции, постоянно усложняясь и адаптируясь к новым, более сложным условиям и потребностям коммуникации развивающихся представителей homo sapiens. Н. Хомский (Chomsky 1996: 30) резонно возражает, что в случае языка мы имеем дело с феноменом, который невозможно объяснить, пользуясь стандартной эволюционной моделью, поскольку естественные человеческие языки никак не выводимы из реконструируемых доязыковых состояний, ибо отличаются от них не количественно, а по самой сути языковой способности человека, языкового модуля его мозга, который должен был возникнуть в результате некоего одномоментного эволюционного скачка (если мы вообще хотим при объяснении языка оставаться в рамках теории эволюции), происшедшего, по мнению Хомского, около ста тысяч лет назад. При этом, согласно Хомскому (ibidem), языковая способность возникает в мозге человека не просто скачкообразно, но и сразу же в совершенном или почти совершенном виде. Сам Хомский пытается доказать, что его теория не противоречит дарвиновской модели эволюции (ср. Chomsky 2004; 2005), поскольку эта последняя вовсе не исключает возможностей одномоментных качественных скачков в развитии видов. В частности, Хомский предлагает применять в отношении языка стохастически (вероятностно) обусловленный подход к эволюционной модели, который, по его утверждению, вполне совместим с принципом эволюционизма. Так ли это, сказать трудно, и во всяком случае данная постановка вопроса выходит за рамки настоящей книги. Сомнительность подобного совмещения, на наш взгляд, имеет весьма серьёзную онтологическую подоплёку. Дело в том, что вероятностное обоснование возникновения и развития живых организмов от амёбы до человека возможно только post factum их действительного существования. Без известной «подгонки под результат» подобные обоснования едва ли возможны, поскольку правдоподобие возникновения жизни, особенно с учётом разнообразия её форм, «чисто» статистически едва ли вообразимо. Мы входим здесь в область, где дискуссия всегда явно обременена, так сказать, «идеологически», поскольку теория Дарвина в научном сообществе и сегодня считается настолько непререкаемой, что даже такой авторитет, как Хомский, явно чтобы избежать упрёков в антидарвинизме, вынужден говорить о приемлемости «стохастического» дарвинизма при объяснении, в общем, необъяснимого – возникновения языковой способности фактически «на пустом месте», из ничего. Поэтому откажемся от дальнейших спекуляций по поводу совместимости дискретной теории возникновения языка
Что же касается альтернативных теорий, постулирующих развитие языка под влиянием социальной эволюции от коммуникативных сигналов приматов до современных языковых систем, то здесь спор идёт о совершенно других вопросах. В частности, теория «невидимой руки» в языке, предложенная Руди Келлером (ср. Keller 1994/32003; Келлер 1997), рассматривает язык как феномен «третьего рода» (наряду с природными явлениями и артефактами), возникающий в результате незапланированной деятельности больших групп людей. Язык как объект анализа здесь предельно инструментализирован. Он представляет собой средство общения, используемое членами коммуникативного сообщества, каждый из которых преследует собственные цели, однако их достижение возможно лишь через общение с другими. При целеполагании индивидуума язык занимает вполне определённую нишу: он необходим человеку для того, чтобы убедить других членов коллектива, говорящих на одном с ним языке, действовать в его интересах. Это позволяет ему оптимальным способом добиться поставленной задачи, которая, при всём разнообразии её конкретных проявлений, в целом сводится к достижению широко понимаемого социального успеха. Успех этот в обществе зависит прежде всего от двух вещей – приемлемости языкового поведения личности для общества и способности личности посредством языка убедить членов коллектива в оригинальности собственного подхода к разрешению той или иной задачи. Отсюда два антиномичных принципа коммуникации – «говори, как другие» (чтобы тебя поняли и не отторгли) и «говори иначе, чем большинство» (чтобы твои слова бросались в глаза и воспринимались как оригинальное, свежее, новое мнение). При оптимальном сочетании этих противоположных принципов общения посредством языка говорящий на нём человек может обеспечить успешное продвижение по общественной лестнице. Более того, видя, что ему это удаётся, другие члены общества будут стараться подражать ему, в силу чего вырабатываются новые нормы общения, меняется язык, а одновременно возникает запрос на новых смельчаков, ради достижения социального успеха готовых снова ломать привычные нормы языкового общения. Таким образом, язык меняется незаметно для его носителей, как бы по мановению «невидимой руки», сравнимой, скажем, с известной в экономике невидимой рукой рынка и другими сходными явлениями. Никому и в голову не приходит сознательно менять язык, язык меняется людьми спонтанно, в силу того, что именно изменение формы выражения мысли наилучшим образом способствует успешному функционированию «языковых личностей» в обществе.
Как с помощью такого подхода к языку можно объяснить его происхождение? По мысли Келлера, первое, что нужно для этого сделать, – отказаться от любых попыток натурфилософского объяснения языка, от его органической модели. Если язык – лишь инструмент для достижения индивидуумом своих целей в обществе, то и его возникновение должно быть результатом инструментальной функции. Во-вторых, необходимо определить сами цели коммуникации. Какой, скажем, могла быть цель человекообразной обезьяны в стаде? Вероятнее всего, доступ к самым лакомым кускам полученной в ходе совместной охоты добычи. Здесь Келлер полемизирует с теорией, согласно которой язык возникает для наиболее эффективного ведения племенем охоты. Действительно, для этой цели язык вряд ли обязателен, а главное, он едва ли мог бы развиваться и совершенствоваться, выполняй он лишь данную задачу. Скорее всего некий архетип языка создала самая слабая и трусливая человекообразная обезьяна, которой доставались лишь жалкие крохи от трапезы более сильных и смелых сородичей. Дни и месяцы изнуряющего голода и унижения привели, наконец, к тому, что она заметила закономерность между криком членов стада, предупреждающим об опасности, и тем фактом, что, когда все разбегаются в середине трапезы, на земле остаётся изрядный кусок недоеденной добычи. И бедный, голодный Карлхайнц (этим немецким именем немецкий учёный Келлер называет своего героя) может спокойно пообедать. Таким образом, сигнал опасности получает переосмысление. Когда же вождь племени замечает обман, он начинает пользоваться этим сигналом, чтобы отгонять от пищи своих сородичей. Так возникает первый собственно языковой знак (ср. Келлер 1997: 54–70).
Келлер настаивает на том, что объяснение происхождения явлений «третьего рода», к которым он безраздельно и безо всяких оговорок относит человеческий язык, возможно именно таким образом – с помощью некоей «предполагаемой истории», похожей на сказку, но в отличие от сказки не содержащей никакого чуда и вообще ничего, что не могло бы произойти естественным путём. Современные люди, бесспорно, ставят перед собой цели несравненно более сложные, чем человеко-обезьяна Карлхайнц, однако основной механизм достижения этих целей в процессе коммуникации, согласно теории Келлера, остаётся по сути неизменным. Келлер намеренно подчёркивает отсутствие каких бы то ни было «положительных» или «отрицательных» мотивов в сочинённой им истории, он лишь утверждает, что эта история «правдоподобна» и не противоречит принятой им логике объяснения. То, что кому-то такая реконструкция праязыка может показаться слишком грубой и не соответствующей нашим представлениям о морали и вообще о том, что хорошо и что плохо, для Келлера не является аргументом. Более того, он неоднократно указывает на то, что целый ряд вещей, играющих в социуме весьма продуктивную роль, которые принято оценивать положительно, возникли вовсе не благодаря неким добрым намерениям его членов, а либо случайно, либо как результат качеств или действий его членов, которые сегодня принято считать негативными.
Но нас интересует здесь вовсе не проблема обоснованности нравственного или иного релятивизма при объяснении возникновения языка, тем более, что и так называемые положительные реконструкции мало чем разнятся от модели Келлера по своим главным параметрам. Выше уже упоминалась гипотеза, что язык возникает как вспомогательное средство оптимальной организации охоты членами стада человекообразных приматов. Иб Ульбэк (ср. Ulbaek 1998: 40–41) утверждает, что язык возник как средство коммуникации, которую он определяет как обмен информацией в условиях повышенного взаимного альтруизма членов первобытных коммуникационных сообществ. Иными словами, язык возникает лишь там и тогда, где и когда действует сформулированный ещё Дарвиным принцип обязательного для выживания данной популяции взаимного альтруизма. Лингвистическая составляющая данного принципа сводится к максиме коммуникации, определяемой как взаимное обязательство обмениваться правдивой информацией. Итак, мы видим, что Келлер выводит язык из прямо противоположной Ульбэку гипотезы, но при этом оба говорят о коммуникативной функции языка как главной движущей силе языковой эволюции и самого возникновения языка.
Здесь едва ли возможно хотя бы вкратце описать все существующие гипотезы происхождения языка, и это не является целью настоящей книги. Сопоставляя приведённые выше модели, мы преследовали цель показать, что при инструментализации языка его генеалогия неизбежно сводится к минимальному набору факторов, способствующих, по мнению сторонников данной концепции, возникновению естественных языков. Их задача поэтому несравнимо проще попытки объяснить язык, так сказать, «из самого себя», оперируя категориями человеческого сознания. Возвращаясь к концепции языка Хомского, обратим внимание читателя на одно весьма показательное для рассматриваемой здесь дискуссии обстоятельство. Несмотря на то что сам Хомский, как уже упоминалось, пытается совместить свою теорию с эволюционной биологией, сторонники классической эволюционной теории, предполагающей, в частности, непрерывность в эволюции средств коммуникации от «языка» приматов до языка человека, уверенно относят его к числу антиэволюционистов, упрекая в том, что он является одним из немногих исследователей, кто поставил под сомнение дарвиновское объяснение возникновения языка (ср. Ulbaek 1998: 30) 14
14
«Chomsky has been one of the few to question a Darwinian explanation of language: ‘Darwinian theory is so loose it can incorporate everything’, he claimed recently» (Ulbaek 1998: 30).
Конец ознакомительного фрагмента.