Язык, который ненавидит
Шрифт:
Это был первый чисто женский этап, который мне довелось видеть – и он врубился в сознание навсегда. Еще многие тысячи женщин должны были прибыть в Норильск, еще многие годы поставка в лагеря женщин составляла важную долю героических трудовых усилий государственной безопасности. Но картина, подобная той, что открылась мне в первом этапе, уже так незнакомо ярко не повторялась. Шел сорок третий год самого кровавого столетия в истории человечества, шла самая жестокая война из всех, какие человечество знало. До нас, нестройно толкающихся у проволочного забора и живших в искусственном, сравнительно благополучном мирке, вдруг страшным обликом дошло, какие сегодня условия на «материке», на воле,
День был неровный и недобрый, шел сентябрь, самый непостоянный месяц в Заполярье. В дни этого месяца бывает, что светит солнце и красно пылают тундровые мхи и кустики, томным золотом сияют лиственничные лески. Но бывают и муторные ледяные дожди, и первые снежные метели, и гололеды, рвущие электролинии и обламывающие ветви деревьев. В тот день была просто плохая погода, без особых выбрыков природы. Глухое небо просеивало мелкий дождь, под ногами хлюпало. С верховьев Угольного ручья – междугорья Шмидтихи и Рудной – дуло по-обычному, то есть для нас уже привычно, для новичков севера – нестерпимо. Мы стояли у проволочных изгородей и смотрели на женщин, а женщины шли мимо и смотрели на нас. Мы с нетерпением ждали встречи с женским этапом, готовились, уверен, приветствовать подружек по несчастью веселыми криками, шутками, острыми лагерными словечками. Вместо криков и шутливых поздравлений мы молчали. Мы были подавлены. Не я один, все, стоявшие по эту сторону проволочного забора. Мы реально увидели картину, казавшуюся каждому непредставимой.
В лагере уже начали выдавать зимнее обмундирование, но пока получали его строители, работавшие на открытом воздухе. В нашей эксплуатационной зоне лишь геологов снабдили полушубками, остальные еще носили летне-осеннюю одежду – кто щеголял в телогрейках первого срока и кожаных сапогах, кто кутался в «беу» на плечах и чиненную сто раз обувь. Но какая бы одежда ни была на нас, мы не мерзли и не мокли. Лагерное начальство твердо – по собственному неоднократному опыту – знало, что плохая одежда неотделима от множащихся невыходов на работу. А массовые невыходы грозят выговорами и наказаниями и даже – тоже было проверено – грозным вопросом: «А по чьему вражескому заданию вы систематически срываете план?..» И летняя одежда у нас была летней одеждой для севера, в ней можно было перебедовать и неморозные снега, и неледяные ветры, и промозглую сырость с дождем.
А мимо нас тащились трясущиеся от холода, смертно исхудавшие женщины в летней одежде – да и не в одежде, а в немыслимой рвани, жалких ошметках ткани, давно переставших быть одеждой. Я видел молодые и немолодые лица со впавшими щеками, открытые головы, открытые ноги, голые руки с трудом тащившие деревянные чемоданчики или придерживавшие на плечах грязные вещевые мешки. И меня, и всех, кто стоял со мной у забора, резануло по сердцу – в этапе были и совершенно босые, даже тряпок, скрепленных веревками, не было у них. Женщины двигались по диабазовому щебню нашей горной «грунтовки», кто проваливался с хлюпаньем в лужи, кто вскрикивал, напарываясь на острый камень.
– Сволочи! – прошептал кто-то около меня. Я догадывался, к кому относится это проклятье.
Вдоль женского этапа, с винтовками наперевес, браво держа дистанцию, вышагивала охрана. Не знаю, чего уж наши стрелочки боялись – того ли, что женщины бросятся через колючую проволоку к нам, не добредя до своей законной «колючки», или что повалятся наземь перед нашей вахтой? Возможно, им хотелось показать нам и этапу, что они начальство, вершители судеб людей низшего сорта и верные охранители тех, кого надо охранять от таких, как мы. Но только, проходя мимо, они громко и сердито покрикивали: «Не сбивать шагу! Держи равнение! Пятерка, шире шаг! Кому говорю – не высовываться! Эй ты, иди вперед, а не вбок!»
Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой:
– Гляди, мужиков сколько!
– Живем! – отозвалась соседка.
Я потом выспрашивал знакомых, наблюдавших женский этап, слыхали ли они еще какие-нибудь восклицания, обращения. И все подтверждали, что этап в тысячу женщин проследовал мимо нас в молчании. Только эти две женщины, которых я слышал, как-то выразили веру в наше доброе отношение и надежду на улучшение жизни.
В нашей зоне допоздна не стихали шумные разговоры. Нас словно прорвало, когда последняя пятерка этапа прошла угловую вышку. Я постоял, послушал, что говорят, и воротился в свой барак – готовиться к вечерней смене. Но и на заводе – в управлении, в цехах, в конторах только и бесед было, что о женском этапе.
– Ну, голодные же, ну, доходные – страх смотреть! – кричал один.
– Подкормятся. Наденут теплые бушлаты и чуни, а кто и сапоги, неделю на двойной каше – расправятся. Еще любоваться будем! – утешали другие.
– Надо подкормить подруг! – говорили, кто был помоложе. – Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветную баночку тушенки.
– …буду, коли своей не справлю суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог! – громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов. – У нас же скоро октябрьский паек за перевыполнение по никелю. Весь паек – ей!
– Кому ей? Уже знаешь, кто она? – допытывался его кореш.
Металлург не то удивлялся, не то возмущался.
– Откуда? Еще ни одной толком не видал. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь покоен, смазливая от меня не уйдет.
– Вот как повстречаться? – деловито прикидывал опытный лагерник. – В какую промзону их выведут? Если на рудник и шахту, пиши пропало – там местных мужиков навалом. На разводе еще поглядим на красуль. А что по-хорошему – не пощастит!..
– Нечтяк! – радостно кричал тот же металлург. – Выпрошу у знакомого коменданта пропуск на рудник – и подженюсь до освобождения.
Мой друг Слава Никитин, механик плавильного цеха, поделился со мной своими скорбными наблюдениями над женским этапом:
– Что делается на воле, Сергей? Юбку одна придерживала рукой, чтобы шматья не отвалились. Руки голые, шея голая, на голове одна волосяная кудель… И все в своем домашнем, ни на одной казенного. Ну, поизносились на пересылках и на этапе, понимаю. Но хоть бы одно настоящее пальто, хоть что-то похожее на настоящее платье…
– Война, Слава. И голодуха в тылу. Были, наверное, у каждой и пальто, и хорошее платье, и ботинки. У кого украли на пересылках, другие отдали за подкормку. Голод не тетка, слышал такую философскую истину?
Мысль Славы, всегда прихотливая, скакнула в сторону.
– Ты их хорошо рассмотрел? Я всех сразу определил. Ты знаешь, я физиономист.
– Красивых не приметил, – осторожно высказался я. – Так, средней стати. Женщины, в общем, как женщины. С печатью времени на челе.
– Причем здесь чело? Стихи, наверное? Красивая, не красивая – не физиогномистика, а парикмахерское любование. Я вот о чем. «Пятьдесят восьмую» видно издалека, их не было, за это ручаюсь. И блатных не густо, десятка два-три от силы. Короче, бытовички. Чего-то по случаю уворовала, почему-то в колхозе не дотянула трудодней, на работу без оправдания не вышла… В общем, народ, а не интеллигенция. Нам шили преступления, каких в натуре не было. Этим и шить не понадобилось, сами преступали законы. У каждой своя вина.