Язык, который ненавидит
Шрифт:
– Не вой! – сказал Лысый. – Не волк.
– Ты! – бешено крикнул Монька, пытаясь встать и не держась на расползающихся ногах. – Сунь грабки в карманы, пока не выдрал с костью. С кем сидишь, оторва? Меня уважать надо, понял!
Лысый тоже встал, неторопливо сбросил рукавицы и спокойно засунул руки в карман. Он был готов к драке. Ему хотелось с кем-нибудь побиться смертным боем – рвать тело зубами, выламывать руками кости. Как Монька ни разбесился, он понял, что борьба пойдет на жизнь и стрелок не сумеет их разнять. Он на секунду заколебался – кидаться ли?
Гвоздь, поднявшись, властно положил руку на плечо разъяренного Моньки.
–
– Крепче, конечно, – зло бросил Митька, наклоняясь через костер ближе к Лешке Гвоздю. – Думаешь, не видим отчего? Четырехсотку каждому дают, а ты от своей пайки завсегда кусок ему отколупнешь. Спите вместе – платить приходится…
Гвоздь кротко сказал:
– Вот и хорошо, что увидел. А сейчас проглоти ботало, а то вырву из глотки с корнем. Ты меня, вроде, знаешь – два раза не повторяю.
Митька замолчал и отодвинулся. Разговоры на минуту оборвались. Даже стычка между Лысым и Монькой не произвела такого действия, как короткая перебранка Митьки и Лешки. Митька уже жалел, что слишком свободно коснулся того, о чем надо было держать язык за зубами. У Лешки Гвоздя от слов до дела дорога была в один прыжок, и живым из его рук в драке еще никто не выбирался. Кротость в его голосе считалась особо плохим знаком. Один Варвара мало считался с настроениями Лешки, ему одному Лешка спускал то, что другим не проходило.
Обиженный грубостью Лысого, Монька на время притих, как и все. Потом он снова забормотал, злобно посверкивая глазом на Лысого:
– Я тебе не Андрюшка с бабой и выблядками своими. Духарик – годовалую пацанку топором рубить! Я прямо иду. С Васькой Фокиным – нож на нож, ни он, ни я в сторону, не тебе чета – Васька… Другого такого не бывало, богатырь, сволота! Где Васька, спрашиваю? Нет, ты скажи, где Васька? А я – вот он, я! Ваську сгноил, еще не одного сгною!
Гвоздь, усмехаясь, поинтересовался:
– Глаз ему, однако, выплатил. Не жаль?
– Или! У меня глаза были те! Пики! Нечтяк, и одним вижу. Он меня пером по щеке, настоящая боевая финка, не что-нибудь, а я коротенькой самоделкой в орла – ноги кверху! Сколько крови вылилось! Тринадцать штук резал, другого такого не попадалось кровянистого!
– А вот Касьян вовсе был без кровей, – задумчиво проговорил Гвоздь. Жижа черная полилась – со стакан, не больше. Я так думаю, кровь у него вся перегорела, пока я с ним баловался.
Пашка Гад поднял опухшее от чифиря лицо и попросил:
– Расскажи, как вы Касьяна кончали. Тот пахан был! Начальник лагеря без охраны в его барак не ходил, правда? И чтоб его на работу – ни-ни! Ни один нарядчик не смел.
Лешка Гвоздь закрыл глаза, вспоминая приятную историю расправы с Касьяном. На лице его блуждала темная улыбка. Митька взглянул на эту зловещую улыбку и поспешно опустил глаза. Гад повторил свою просьбу. Лысый молча подбросил в костер веток и пошуровал в нем. Он сам не раз убивал, когда другого выхода не было, но не стремился к убийству. Смерть была накладным расходом воровского дела, но не предметом наслаждения. Касьяна он знал хорошо, даже дружил с ним. И он видел собственными глазами, что сотворили с Касьяном – мороз на секунду пронзил его всего.
– Было, было, – негромко сказал Гвоздь. – Он ведь как хотел? В шестерку меня обернуть, только врешь, Лешка Гвоздь никому не шестерил. Ну, пошло… Или он, или я – так стало. Кому-то одному надо воров в руке держать, чтоб суки не осилили… только умные доперли – ему хана, а не мне, перышко у меня играет куда почище его. Кто только полезет к себе в заначку, а я – четыре сбоку, и ваших нет – полняком меж ребер… Тут лорд один из инженеров врезал дуба у самой вахты, ну, обобрали, конечно, а мне в голова барахлишко подкинули. Касьяновой шестерни работа, сразу дотыркал. Туда, сюда, выхода нет – попал в непонятное! Чистяком протащили за сухаря и на всю катушку налево! Нет, смиловался Калинин, двадцать пять отвалил взамен вышака и из них год строгача. Я и передал Касьяну, встретимся – пощады не будет! И на простую смерть чтоб не надеялся. А через три месяца его к нам в камеру раз! Тоже за что-то полгода ШИЗО схватил.
– Нарочно подвели, чтоб вместе, – сказал Монька. – Все знали, как ты забожился насчет Касьяна.
– Нарочно, конечно, – согласился Гвоздь. – Понимали, что кому-то из нас не жить. Одним будет меньше, вот их план. Ну, я вежливо ему: «Здорово, Касьян, гора с горою, а человек с человеком, очень, очень приятно и вообще как здоровье?» Бледный он был – хуже снега. Но нечтяк, крепился. И я не тороплюсь, ждал ночи. А ночью схватились.
Он на меня с кулаками, только куда, минуты две продержался, не больше. Я для начала рукавицу в рот, чтобы без крику, потом руки вывернул, одну за другой, и за ноги принялся. Ну и крепкая кость в ногах, повозился, пока выломал. Так он и лежит, лицом вниз, ни руками, ни ногами, одной спиной трясется – мелко-мелко… А я содрал брюки и на глазах у всех оформил. Откуда силы взялись – шесть раз в ту ночь позорил… И все хохочу, до того приятно было. Ребята взмолились: «Кончай ты его, больше глядеть не можем». Вон Лысый чуть не расплакался, что муторно… На коровьем реву я Касьяна и прирезал куском стекла. Крови же не было… нет. Думал, теперь уж от вышака не отвертеться. А тут как раз смертную казнь отменили – живу… И сколько еще жить надо – невпроворот!
– Как же он трепыхался, Касьян-то! – с содроганием проговорил Лысый. Его совсем замутило от страшных воспоминаний и чифиря. – Руки, ноги мертвечина, а животом елозит. И плечи, плечи – не кости, студень трясучий!..
– Распсиховался, оторва! – с насмешкой прохрипел Монька. – Сосунка резал, не покривился, а здесь – ах, я нервная!..
Лысый прикрыл веками мутные печальные глаза. У него были тяжелые, нависающие почти на зрачок веки. Когда Лысый смотрел прямо, виднелась лишь половина глаза, верхняя была словно завешена шторкой. Во время разговора он совсем закрывал глаза, лицо от этого становилось слепым и жестоким. От его недавнего боевого настроения не осталось ничего. Он качался у костра туловищем. Ему было до слез обидно, что думали, будто он мог кого-то резать без крайней необходимости. Он любил свою доброту и страдал, когда его упрекали в жестокости.
– Сосунка! – сказал он заплетающимся языком. – Ну и что – сосунка? Она же спала в колыбельке, а уговор был такой – всю Андрюшкину породу под комель. Жил он в тундре, в балочке, все равно ей хана без мамки, пока кто забежит. Может, я еще пожалел девчонку, а ты мне суешь, падло!.. Ну, и рубану, секунд и все, а здесь же цельную ночь и кто – Касьян, понял?
Задремавший было Варвара вдруг вскочил и в бешенстве ударил валенком в костер. Искры и зола взметнулись темным облаком. Варвара дергался, размахивал руками, дико матерился.