Йод
Шрифт:
Он всегда восхищал меня своим размахом. Что бы он ни затевал, это всегда было нечто глобальное и непременно за чужие деньги. Даже в лучшие свои времена я терпеть не мог делать бизнес за чужие деньги, мне казалось, что, если я не выполню обязательств, я потеряю лицо; Миронову наплевать было на потерю лица, сейчас он покупал пятьдесят машин, устанавливал в них пятьдесят радиостанций и собирался раз и навсегда решить транспортную проблему города с населением в триста тысяч человек. Я, давно погруженный в упоительное безделье, наслаждающийся, впервые в жизни, молчанием телефона, отсутствием обязательств,
Иногда я боюсь, что Миронов сопьется, но потом думаю, что каждый убивает себя так, как ему хочется. И перестаю бояться, что он сопьется. Он пьет все время, пока я его знаю, больше десяти лет пьет – и все никак не спивается.
Я режу себя и курю гашиш. Мой друг пьет. Мы хорошо понимаем друг друга.
Я режу себя каждый день, на рассвете, любуюсь кровью, нюхаю йод и ладан, чтобы увидеть мир цветным и угловатым, и у меня получается, и новый день я провожу в возвышенной праздности, будучи кротким и бессловесным.
За неделю до приезда отца и матери я решил усовершенствовать процесс. Не поленился доехать до Москвы и купил в специализированном магазине хирургический скальпель. И тонкие резиновые перчатки, для антуража. Они вкусно пахли тальком. Продавщица в белом чепчике не задала вопросов, хотя я, опухший от лошадиных доз каннабиса, меньше всего походил на хирурга. Даже на ветеринара.
Скальпель привел меня в восторг. Он был в десятки раз острее любой бритвы. Завернутый в плотную бумагу и помещенный в карман штанов, через две минуты пешего хода он под тяжестью собственного веса прорвал и бумагу, и карман, змеей скользнул вдоль бедра и едва не поранил мне щиколотку. Я приехал домой, дрожа от нетерпения.
В первый раз сгоряча едва не проделал в себе сквозную дыру. Боже мой, он был такой острый! К тому же держать в пальцах увесистый инструмент было гораздо приятнее, чем узкую полоску металла. Бритвенные лезвия теперь каза6 лись мне игрушками. Скальпель возбуждал одной своей формой, с него многозначительно слетали блики.
Мне казалось, что вот-вот начнется новый этап. Я разрежу себя всюду, где смогу. Это вылечит меня.
Я срежу с себя всю кожу и обрасту новой, свежей плотью, я переживу полное обновление.
На третий день я понял, что достиг такого уровня мастерства, что имею право уважать себя. Порезы были хороши. Они выглядели произведениями искусства.
Так прошло две с половиной недели из трех – пора было думать, как жить дальше. Вернутся отец и мать – невозможно заниматься самоистязанием в их присутствии. Всю ночь бродить; кипятить, звеня кастрюлями, свои приспособления; надежно прятать пластырь, бинты и вату; спать до полудня, вяло что-то жевать, гипнотизировать телеэкран – мама вполне могла заподозрить во мне наркомана, настоящего, героинового. Чтобы продолжить практику, мне следовало съехать. Поселиться, как положено взрослому человеку, отдельно ото всех.
Чтобы так жить, требовались деньги. Чтобы найти деньги, надо было развернуть себя на сто восемьдесят градусов и пойти туда,
Миновал Ильин день. Похолодало. Походы в тапочках на городской водоем прекратились сами собой. Прохладные ветры выдули из города пляжный дух. Позвонила жена, напомнила, что на носу первое сентября, ребенку нужна новая одежда. Начались дожди. Я был в смятении.
Еще через три дня Миронов все-таки приехал. Не специально ко мне, а для каких-то переговоров в столице – то ли кредит пытался взять, то ли машины в лизинг, то есть опять-таки в кредит; но за проведенные вдвоем сутки мы ни разу не употребили в беседе слово «лизинг», как и другие сексуально-коммерческие термины. Говорили друг о друге, о литературе, о лоббировании законопроектов на Юге России, о дикорастущей краснодарской конопле, о театре, о новороссийских ветрах, о женах и детях, о компьютерах «Эппл», о сериале «Бригада», о широкофокусных объективах, о Есенине, о барбитуратах, о калмыцком буддизме, о турецкой контрабанде, о ростовских маньяках, о грузинских жуликах – о многом, но не о бизнесе. На двоих у нас было четверть века практики в разных бизнесах, о чем тут говорить?
Масштаб Миронова, повторяю, был огромен, его мегаломания превосходила мою на два порядка, но он не торчал на масштабе и даже о нем не думал. У интеллигентов не принято выпячивать масштаб, а Миронов был классический интеллигент, из тех, что входят в гостиную чужого дома и первым делом начинают изучать полки с книгами – а те дома, где совсем нет полок с книгами, стараются не посещать, даже если их приглашают на интимное свидание.
Вечером мы с ним выпили и разошлись по разным комнатам, спать, но, когда я, мучимый жаждой, за полночь выбрел на кухню, гость сидел там в сигаретном дыму, с томом Хемингуэя. Лохматый, костлявый, на груди и руках длинные шрамы – не мои жалкие царапины, а настоящие, длинные, бледно-багровые рубцы со множеством круглых отметин по краям, в тех местах, где хирург стягивал раны нитками.
– Не спится, – пробормотал он.
– Хем не поможет. Чтоб заснуть – рекомендую Набокова. 6
– Ничего, – улыбнулся Миронов. – Я как раз перечитываю «Убийц». Единственный рассказ Хемингуэя, который нравился Набокову.
Я тоже взял сигареты и сказал:
– Набоков его ревновал. Хема. Они ведь были ровесники. В литературе, как в армии, год разницы в возрасте много значит. Два года – вообще пропасть. Три года и больше – другое поколение. А Набоков был старше Хемингуэя всего на три месяца.
– А ты кого больше уважаешь? – спросил гость. – Хема или Набокова?
– Миронова.
– Я серьезно.
– Я тоже. Набоков, разумеется, глыба. Бабочки опять же... Хемингуэй – ему ровня. Красивый и мужественный. С необычайно красивой судьбой. Только лично я люблю писателя Миронова.
Миронов отмахнулся, брезгливо и досадливо.
– Брось. Я ничего не написал. А Хем создал стиль. Вынес мозг миллионам. Как и Набоков.
– Создал, да, – кивнул я. – И вынес. Не спорю. Набокова трогать не будем, а вот насчет старины Хема надо разобраться. Чай будешь?