Юдоль
Шрифт:
– Ты довольна собой или нет?
Тетя Полли хрустнула пальцами руки и отвечала:
– Не знаю, но... она так трогательна, она переносит на меня такие чувства, что мне хочется плакать.
В голосе у нее в самом деле звучали слезы. Англичанка опять дала паузу и потом тихо сказала:
– Титания...
Но тетя перебила скороговоркою:
– Ах, конечно, конечно!.. Титания, дорассветная Титания, которая еще не видит, что она впотьмах целовала... осла!..
– Я этого не сказала, - заметила,
– Ничего, мой друг! Ничего! я знаю, что ты не хочешь, чтобы я "предавалась воспоминаниям", ну и карай меня!
Тетя ласково кинула на плечи англичанке свои руки и сказала:
– Ты Петр, и это значит: "камень"; и ты блаженна, - но прости нас грешных!
И она, кажется, хотела спуститься и стать на колени, только Гильдегарда успела схватить ее под плечи и воскликнула:
– Полли! Полли! Неужели я тебя оскорбила?!
– Нет, - отвечала тетя, - мне просто... хочется плакать.
Они обнялись, и тетя два раза всхлипнула, потом утерла слезы и, улыбнувшись, сказала:
– Вот когда аминь!
Свидание это имело также и другие разнообразные добрые последствия, из числа которых два были очень замечательны. Первое состояло в том, что больных в нашей местности с этих пор уже не приходилось более класть на кострике в холодной риге, потому что "бывшая княгиня" построила "для всей местности" прекрасную больницу и обеспечила ее "на вечные времена" достаточным содержанием; и второе: слезы кондитера, рыдавшего и воздымавшего руки к "рабыням господним", были отерты: в Поелове было написано завещание, дававшее после смерти Д* "всем волю".
Это было величайшее событие во всей губернии, которая такого примера даже немножко испугалась.
А кроме того, в день отъезда от нас тети и Гильдегарды, "бывшая" Д* сама приехала к нам, чтобы еще раз видеть обеих этих женщин.
Я ее помню, эту "Титанию", - какая она была "нетленная и жалкая": вся в лиловом бархатном капоте на мягчайшем мехе шеншела, - дробненькая, миниатюрная, с крошечными руками, но припухлая, и на всех смотрела с каким-то страхом и недоверием. Ее лицо имело выражение совы, которую вдруг осветило солнце: ей было и неприятно и больно, и в то же время она чувствовала, что не может теперь сморгнуть в сторону.
Мне показалось, что вот это и есть он сам - воплощенный голод ума, сердца, чувств и всех понятий.
Тете некогда было с нею теперь заниматься, потому что, узнав об их отъезде, пришло множество больных, и все ожидали у балкона, на котором тетя и Гильдегарда их осматривали, обмывали и, где было необходимо, - делали проколы и надрезы.
"Бывшую" Д* посадили в кресло на этом же балконе, Она сама не хотела отсюда удалиться и смотрела с величайшим вниманием на все, что делала тетя, и, наконец, даже сама захотела принять хоть какое-нибудь непосредственное участие и сказать человеку хоть
К этому и представился повод в том случае, который особенно поразил внимание ее голодного ума.
В числе женщин, пришедших с больными детьми стояла баба неопределенных лет, худая, с почерневшей кожей; она была беременна и имела при себе трех детей, из которых двое тянулись за материну юбку, а третье беспомощно пищало у ее изможденной груди.
У всех детей лица были в красных отметках наружной болезни, которую в крестьянстве называют "огник",
Это поразило даму, и она устремила на бабу пристальный взор и, не умея соразмерять голоса, сказала ей строго:
– Это зачем столько?!
– Что, матушка?
– Зачем столько... детей?
– Да ведь как же мне быть-то? замужем я... сударынька!
– Ну и что же такое!.. И я замужем... Детей нет.
– Ваше дело иное, сударынька...
– Отчего дело иное? Пустяки!
– Как пустяки, болезная: вы живете в таких-то широких хоромах... Накось какое место... займаете... простор вам... разойдетесь и не сустретитесь; а у нас избы тесные, все мы вместях да вместях...
– Ну и не надо!
– Да и не надо, а приключается.
Тут сразу и баба и дама остановились, и тетя расхохоталась, а Гильдегарда сконфузилась. Тогда и "бывшая" Д* что-то поняла и, осмотрев бабу в лорнет, проговорила:
– Saves-vous: elle est maigre, mais... {Знаете: она тощая, но... (франц.).} Дама вдруг вздрогнула, несколько раз перекрестилась и прошептала:
– Retire-toi, Satan! {Отойди, сатана! (франц.).}
XXV
Прощаясь с тетей, дама еще выкинула претрогательную штуку, которая была бы в состоянии очень сконфузить тетю, если бы та не была находчива.
Когда тетя простилась и с этою дамою и со всеми нами, и перецеловала всех окружавших ее дворовых женщин и горничных девушек, и уже занесла ногу на спускную ступеньку коляски, - "бывшая" Д* ринулась к ней, как дитя к страстно любимой няньке, и закричала:
– Arretez! Arretez! {Остановитесь! Остановитесь! (франц.).}
– Что вам угодно, princesse? {Княгиня (франц.).}
– Вот именно... вот и об этом... Если можно... я могу буду вам это отдать?
Она держала вынутый из кармана капота конверт.
– Что это такое?
– Мой testament... {Завещание (франц.).} я всех на волю.
– Ах, это надо послать в опекунский совет!
– Да, вот уж это именно вы... Я боюсь сделать именно так, как не надо. Тетя взяла конверт.
– И еще... мне скажите, - проговорила и запнулась Д*: - что я могу буду или нет к вам написать?
– Пожалуйста!
– И вы мне будет писать ответ!
– Непременно!
– Тогда... еще одно... Я могу буду вас попросить...
– Все, что угодно.