Юдора Уэлти: Рассказы
Шрифт:
Ливви знала, что она неплохо ухаживает за своим мужем. Так аппетитно все разложит на подносе, что просто слюнки потекут. Она научилась не петь, когда гладила белье, сидеть возле постели, отгоняя мух, и делала все это так тихо, что не слышала даже собственного дыхания. Она научилась ничего не ронять, прибираясь в доме, беззвучно мыть тарелки, а сбивать масло она всегда выходила во двор — маслобойка ведь скрипит так жалобно, словно кто плачет, а тоску уж лучше на себя нагонять, чем на мужа, с ней-то ничего не станется.
Но Соломон не замечал ее, он почти глаз не открывал и стряпню ее почти не пробовал. Он не хворал, не был разбит параличом и никогда не жаловался, вроде бы у него ничего и не болело, просто износился он весь, и, каких бы вкусных вещей ни наготовила ему Ливви, он только взглянет на еду: мол, куда мне, я и так весь вышел, разве
Но вот как-то утром она принесла ему на подносе на завтрак яйца всмятку и овсянку и окликнула его. Он крепко спал. Лежал на спине посреди кровати, рядом часы, а сам, как всегда, такой важный. Одной рукой он подтянул повыше одеяло, хотя уже начиналась весна. Белые тюлевые занавески порывами вздымал ветерок, словно кто-то дул на них, набрав в рот воздух. Всю ночь на болоте заливались лягушки, Ливви боялась, что мужа обеспокоит их галдеж, и не спала, все шикала на них: «Ш-ш, лягушки!», но он даже не пошелохнулся.
Соломон не просыпался, и Ливви отнесла назад поднос и решила чуть подождать. В тех случаях, когда она вот так на цыпочках бесшумно ходила по комнатам, ее начинали одолевать разные фантазии, и иногда ей казалось, что она ведет себя так тихо, охраняя сон ребенка, и что где-то в доме вправду спит ребенок, а она — его мать. Стоя возле кровати спящего мужа, она, бывало, думала: «Как спит-то славно» — и страсть как боялась его разбудить. Но она не только по этой причине боялась его разбудить, а еще и потому, что Соломон даже во сне казался уж больно строгим.
Конечно, среди фотографий, прибитых над кроватью, был и его сделанный в юности портрет, но Ливви то и дело забывала, что это он. В молодые годы грива волос над его лбом была словно королевская корона. А сейчас они поникли — весна ушла из них. Лицо у Соломона было довольно светлое, брови кустистые, густые, взгляд властный, проницательный, губы очерчены строго, но, когда их трогала улыбка, словно солнышко проглядывало. Таким он был одетый, но, лежа в постели днем, он казался совсем другим, маленьким каким-то, даже когда он не спал и читал Библию. Тогда Ливви казалось, что это вовсе и не он, а какой-то его родственник. А временами, когда он спал, а Ливви стояла рядом, отгоняя мух, и свет вливался в комнату, его лицо вдруг будто обновлялось, становилось гладким и чистым, как стекло, если держать его перед окном, так что можно было чуть ли не мысли сквозь лоб читать.
Ливви все отгоняла мух, и Соломон в конце концов открыл глаза, назвал ее по имени, но не захотел отведать яиц, которые она держала для него в кастрюльке, чтобы не остыли.
Вернувшись в кухню, она с аппетитом съела и свой и его завтрак, затем выглянула в открытую дверь — что там творится на дворе. Весь этот день и всю ночь накануне она чувствовала, как вокруг шумит весна. Это ощущалось, как присутствие молодого мужчины в доме. Луна была уже на ущербе, и издольщики разрыхляли почву и сажали горох и бобы. Белый мул и белая лошадь взад и вперед таскали плуг по красноватой пашне, над которой белой струйкой плыл дым от костров валежника. По временам чьи-то хриплые крики заставляли ее вздрогнуть, словно она ненароком задремала в тенечке и кто-то разбудил ее: «А ну вставай!» Ей было видно, как по узким полоскам поля движутся мужчины и женщины, пешие и верхом на мулах, в широкополых шляпах, поблескивая мотыгами и вилами, держа их на плече, словно шли в поход; потом, словно по какому-то сигналу, они все разом начинали перекликаться, орать, вопить, сбегались группами, бросались врассыпную, с радостными криками хлопались на землю и застывали, объятые полуденной истомой. Тогда из хижин выходили старухи с едой, и, перекусив, работники снова разбредались по полю, и опять начиналась работа. Стремительным потоком растекались по полю и ребятишки, бурунчиками вскипая вокруг мужчин, женщин, собак, пугливо вспархивающих птиц, волнообразных рядов пашни, и так тоненько пищали, что их едва-едва можно было услышать. Между полем и домом возвышались стога, похожие на золотисто-белые башни, к ним подходили черные коровы и общипывали их по краям. Обширный круг, где размещались хижины, дом и поля, был опоясан, как защитным валом, протянувшимся по лощине проселком, а высоко над всем этим голубела опрокинутая чаша неба, на которой, как высокие бесшумные языки пламени,
Даже в доме слышался сладкий запах земли. Соломон не разрешал Ливви ходить дальше курятника и колодца. А что, если бы ей пойти прямо туда, на поле, взять мотыгу, а потом, наработавшись в охотку, растянуться, как все, мокрой от пота, и прижаться горячей щекой к распаханной земле? Как хорошо бы ей было, и разве это так уж много? Может, старик бы устыдился? Стыдно, стыдно ему! Жестокое желание пристыдить мужа против воли бурно разгорелось в ней, пока она глядела в дверь. Ливви быстро перемыла всю посуду и принялась скоблить стол. Где-то за домом блеяли ягнята. Ее мать, которую она не видела со дня свадьбы, как-то сказала: «Пусть уж лучше муж вытворяет что хочет, чем жена станет подличать». Поэтому Ливви все утро варила куриный бульон и то и дело его пробовала, а когда он сварился, налила для мужа большую красивую чашку. Она отнесла ее Соломону, а тот спал. Что ж это ему снится? Он вздохнул разок так тихо, словно боялся, как бы, выронив, не разбить какое-то хрупкое, как свежее яйцо, видение. Выходит, и старикам снится что-то приятное. Может, сейчас, когда он так вот лежит, закрыв запавшие глаза и крепко стискивая стеганое одеяло маленькой рукой с обручальным кольцом, ему снится она, Ливви? Или, может, ему снится предвечерний час, ведь он даже во сне, словно часовой механизм, отмечает движение времени, а когда просыпается, не глядя знает, где стоят стрелки на его серебряных часах, которые он всегда держит при себе. Он и во сне не выпускает их из руки и даже прижимает к щеке, как малыш любимую игрушку. А то, может, ему снится, как он, бывало, ездил на пароходе в Натчез. И все-таки Ливви казалось, что снится ему она, но даже сейчас, когда она разглядывала его, стоя так близко, железные прутья в ногах кровати разгораживали их, как забор, и она чувствовала: ничего люди не знают друг о друге, когда один из них спит, а второй — нет. Ей вдруг стало жутковато от мысли, что она ему снится сейчас, когда он, может быть, вот-вот уйдет из жизни, словно он и ее мог увести за собой, и ей захотелось выбежать из комнаты. Она взялась руками за спинку кровати и стояла так, пока он не открыл глаза и не назвал ее по имени. Но ему ничего не было нужно. Он даже не попробовал ее вкусный бульон.
Вскоре после этого, выгребая золу из камина — в нынешнем году в последний раз, — Ливви услышала шум. Кто-то шел к их дому. Она плотнее сдвинула шторы и украдкой выглянула в просвет.
По обсаженной бутылочными деревьями тропке шла белая леди. С первого взгляда она показалась Ливви молодой, потом — старой. Чудное дело, ее маленький автомобильчик стоял, пофыркивая, словно чайник, прямо в поле, на тропе: белая леди приехала не по проселку.
Ливви сперва постояла, прислушиваясь, как леди долго и настойчиво барабанит в дверь, потом чуть-чуть ее приоткрыла. Леди сразу проскользнула в щель, хотя была отнюдь не худенькая, да еще в большущей шляпе.
— Меня зовут мисс Крошка Мэри, — сказала она.
Ливви почтительно разглядывала леди и маленький чемоданчик, который та, дожидаясь подходящего момента, держала в руке. Взгляд белой леди блуждал по комнате, по стенам, по пучкам пальмовых листьев, и в то же время она тараторила:
— Живу я у себя дома… я из Натчеза… но вот приходится ездить… я все окрестности исколесила… показываю эту чудесную косметику и белым, и черным, всем… уж не первый год тут разъезжаю… Пудра и румяна… один оттенок для белых, другой для цветных… На такой работе девушка может позволить себе жить в родительском доме… — И чем пристальнее она оглядывала гостиную, тем быстрее тараторила. Вдруг, сердито дернув головой, она сказала: — Зачем ставить перья в вазу, это не христианский обычай и негигиенично. — Затем вытащила из декольте золотой ключ и принялась отпирать чемоданчик.
Ее лицо бросалось в глаза ярким пятном, так оно было размалевано белилами и румянами, а между продольными морщинками над верхней губой белела пухлая подушечка. Потряхивая рыжими кудряшками, которые выбивались из-под полей ее некогда шикарной, а теперь выгоревшей шляпы из соломки, она с таинственным и торжествующим видом распахнула чемоданчик и стала извлекать оттуда баночку за баночкой, флакончик за флакончиком, ставя все это на стол, камин, фисгармонию, диван.
— Да ты видела ли хоть раз в жизни столько косметики? — воскликнула мисс Крошка Мэри.