Юлиан Семенов
Шрифт:
Праздник продолжался, папа смешил всю компанию, по дому разносилась беззлобная песенка Юрия Никулина: «А нам все равно, а нам все равно, не боимся мы волка и сову. Дело есть у нас в самый темный час: мы волшебную косим трын-траву!» По желтовато-медовой вагонке, которой папа обшил стены, текли слезинками капли смолы…
…В кабинете мастера выложили камин — очень красивый, из серого гранита, с латунной загородочкой, но вечно дымивший. Огромный, мореного дуба стол, заваленный рукописями, стоял у широкого, во всю стену, окна, выходившего на северную сторону запущенного сада. В это окно в дождь тревожно стучала зелеными колючими ветками столетняя ель. По стенам вытянулись до потолка, как гренадеры, полки, заставленные книгами. В кабинете царил удивительный запах — табачного дыма, пропыленных рукописей и книг (но попробуй только зайти с тряпкой — крик: «Не трогайте ничего, девочки. Разве не видите? У меня здесь идеальный порядок!»), и горьковатый запах обгоревших поленьев в камине, и еле уловимый запах металла и пороха — так пахли папины ружья, хранившиеся в узком деревянном шкафу со стеклянной дверью. Его гордостью было ружье знаменитой фирмы
Почти каждую осень отец ходил на кабанов, медведей и лосей. Уток стрелял редко, и рыжий короткошерстный охотничий пес Томми, привезенный им из Венгрии, скучал, делая стойки на ворон и галок. В первые месяцы отец обращался к нему по-венгерски, заглядывая в бумажку, на которой были записаны все основные команды на этом языке, типа «Томми, кереш! Томми, мереш!»; и пес, благодарно глядя на хозяина желтыми глазами, молниеносно ложился, садился или давал лапу. Вскоре Томми русский «выучил» и общался без разговорника… Однажды, когда папа сидел в кабинете за печатной машинкой, через двухметровый забор со стороны леса перемахнул огромный лось с царственно-ветвистыми рогами. Отец выбежал, заряжая на ходу ружье, но лось, промчавшись мимо истерично лаявших Томми и московской сторожевой Долли, перемахнул через забор противоположной стороны и был таков. После этого случая папа несколько дней держал ружье возле письменного стола — на всякий случай.
Вспоминает писатель-фронтовик Александр Беляев.
Не располагаю тонными сведениями, родился ли Юлиан охотником, но то, что он им стал после первого же выстрела по проносившемуся по поднебесью чирку, в этом я могу поклясться. И не просто стал. Он буквально заболел охотой — этим прекраснейшим и увлекательнейшим видом спорта. Естественно, в нашу уже давно сложившуюся компанию он вошел как полный неумеха. Но он привнес в новый для него коллектив много своего, такого, что сразу же заставило всех относиться к нему, как к достойному партнеру. Теперь мне представляется, что главным, чем он вызвал к себе расположение, были его неуемность, искренняя готовность всегда и во всем помочь товарищу и полное пренебрежение к тому, в каких условиях придется жить и охотиться. Подвезет остановиться в крестьянской избе — хорошо. Придется ночевать где-нибудь в шалаше под лодкой — тоже пожалуйста. Вымокнув до нитки, терпеливо сушиться у костра для того, чтобы через час-другой снова попасть под крутой ливень — и это его не пугало и нисколько не портило ему настроения. Ведь главное было дождаться удачливой зорьки…
В ту пору его писательская звезда только восходила. Он очень много работал. И нас не удивляло, что именно на охоте он находил разрядку и не только восстанавливал силы, но и получал массу дополнительных наблюдений и энергии, которые так необходимы для успешной творческой работы. Мы особенно часто тогда выезжали в Мещеру с ее сказочно-красивой и богатой природой и во Весьегонск, завлекавший нас своей необжитостью и непередаваемой глухоманью. Впрочем, Юлиан довольно скоро почувствовал тягу к более далеким местам. А может, наслушавшись наших россказней о том, что, конечно, тут хорошо, но вот в Карелии или в дельте Волги, уж не говоря о Ленкорани — вот там да! — справедливо решал, что он уже и сам с усам и, дождавшись открытия очередного весеннего сезона, махнул пытать счастья в охоте на гусей аж в далекое Заполярье. Потом он стал частым гостем и на Каспии, и на Кавказе. Ездил с нами, а иногда один.
В одну из таких поездок мы отправились с ним вдвоем в Нальчик. Нас встречал и был нашим хозяином удивительной доброты и сердечности человек, будущий народный поэт Кабардино-Балкарии Максим Геттуев. Охота начинается от Нальчика километрах в тридцати. Четвероногих и пернатых объектов охоты множество. Но мы избрали два: кабанов и фазанов. И таким образом имели возможность поохотиться и по зверю и по птице. Но если успех охоты по фазану зависит на девяносто процентов только от умения стрелять влет, то, чтобы добыть желанный трофей с десятью-пятнадцатьюсантиметровыми клыками, требуется выкладываться до седьмого пота. Кабан неимоверно подвижен, крепок на рану, а в ярости свиреп и могуч. Свалить его, что называется, с первого выстрела удается далеко не сразу. Как не всегда удается подставиться на верный выстрел. И бывали случаи, когда по одному и тому же зверю группа охотников, хочу подчеркнуть опытных, стреляла по десять-пятнадцать раз, а из него и шерстинки не выбивала. А бывало и так, что по пять-шесть пуль кабан в себе уносил, и добивать его приходилось километра за три, через два-три увала.
На таких охотах мы стояли с Юлечкой всегда по соседству, и у меня была полная возможность видеть его, как говорится, в деле. Горяч он был в ту пору немного. А во всем остальном вел себя достойно: за деревья от несущегося на него секача не прятался и мимо себя без выстрела его тоже никогда не пропускал.
…С охотой в жизни отца был связан бесконечно страшный и трагичный случай. Вообще-то я не хотела о нем вспоминать, но недавно моя добрая приятельница — журналистка из модного московского журнала, спросила: «Ольга, а правда, твой папа убил милиционера?» — «Что-о-о?» — «Ну как же, — почти уверенно продолжила подруга, — он ехал с Николиной Горы, в багажнике вез ружье. Вдруг ему захотелось пострелять, он вышел из машины и стал палить в направлении леса, а там гулял милиционер — вот твой папа его и убил. Случайно, конечно». Я поняла, что в пытливом журналистском уме смешались две истории. На Николиной Горе действительно лет двадцать пять назад погиб молоденький милиционер: он спрятался за деревом с аппаратиком, измеряющим скорость машин, а бдительный телохранитель одного из вождей, проезжавших тогда по трассе, решил, что милиционер — переодетый убийца с пистолетом, и его застрелил. Папа к этому делу никакого отношения не имел, с ним произошла совсем другая история, и, чтобы снова не начали фантазировать горе-мемуаристы, я ее расскажу. Отец в молодости был страстным охотником: ему нравилось «растворение» в природе, — глухариный ток, осенние и весенние холодные рассветы в лесу, ожидание зверя, шум листвы, ветерок, несущий запах прелой травы, далекого деревенского дымка и грибов. Нравилось привозить домой, как настоящему добытчику, туши лосей и кабанов, разделывать их, раскладывать темно-красное мясо по пакетам и делиться с друзьями, и устраивать пиршества, созывая соседей на кабанятинку и лосятинку.
В ту далекую осень он поехал на лосиную охоту в Рузу с мамой. На месте их, с целой компанией охотников, встречал на грузовичке егерь Николай — не старый еще, пятидесяти не было. Маму, как единственную женщину, посадили к нему в кабину. Всю дорогу он вспоминал свою жизнь — как воевал танкистом, был ранен, выжил и теперь замечательно живет с женой, растя сына. Приехав в лес, охотники встали на места в ожидании зверя. Маму с Николаем поставили в загон — иди себе по осеннему полупрозрачному лесу да кричи погромче, чтобы выгнать сохатого из чащи на линию стрелков. Как только из-за плотной стены деревьев выскочила лосиха, прогремело несколько выстрелов — один из них, срикошетив, ранил Николая. Ах, как это было ужасно: бледнеющий на глазах, истекающий кровью раненый, и крики охотников, и слезы в глазах умирающей лосихи, забытой и не нужной никому в трагической суете, всегда сопутствующей уходу человека. Николай скончался по дороге в больницу. Началось следствие. По всему выходило, что лишь двое могли произвести фатальный выстрел: актер Столяров или папа. Не дожидаясь экспертиз и судебных заседаний, отец как человек цельный и честный сказал: «Независимо от решения суда беру на себя заботу о вдове и сыне погибшего». И начал посылать им деньги. Эксперты на сто процентов установить виновного не смогли, группа охотников тоже разделилась на два лагеря: кто-то был убежден, что трагическую ошибку совершил Столяров, кто-то обвинял отца. Сам папа, сотни раз изучив расположение охотников и прочертив десятки планов и схем, пришел к выводу, что он ранить Николая не мог, но через десять долгих месяцев суд все-таки признал виновным его. Одним из главных аргументов стала денежная помощь семье потерпевшего, дескать, раз посылает деньги, значит, признал вину. Папа понимал, что по сути абсолютно неважно, кто повинен в случившемся горе, важно, что ничем, никогда не вернуть пареньку отца, и необратимость эта раздавила, пригнула его. Ему дали год условно. Прошло время, все о той истории забыли, а папа помнил до конца жизни. Охотиться ему было запрещено в течение двух лет, получив разрешение, он поехал на охоту. Мама была уверена, что охотиться он уже не любил, но решил доказать, что не сломался. Думаю, она была права.
…В саду в художественном беспорядке росли яблони и анютины глазки, кусты смородины и лютики, китайская береза с причудливо изогнутым стволом и подснежники, высоченные ели и тоненькие клены. Веранду увивал дикий виноград, а возле самого дома, под окнами кухни, где деловито гремела кастрюлями мама, пышно цвели золотые шары.
К нам с сестрой часто заходили маленькие Марина и Тема Боровик, Машенька Червинская (дочка сценариста Александра Червинского), мы залезали в настоящий вигвам, привезенный отцом из Латинской Америки, — внутри царил загадочный полумрак, сквозь желтые полотняные стены пробивались золотистые солнечные лучи — и мечтали о путешествиях, далеких странах и завороженно слушали рассказы Темы об Америке, где он и Марина выросли. В густом лесу, начинавшемся сразу за забором, карабкались по высоким елям, кося бусинками глаз, пушистохвостые белки, щелкали в мае по ночам соловьи и дни напролет куковали кукушки, лживо обещая бессмертие.
…Отца отличали свойственные только очень сильным людям доброта и мягкость. Особенно они проявлялись в отношении с нами, дочками, которым он прощал практически все, находя оправдание и детским капризам, и юношеской категоричности.
Отрывок из книги «Схватка».
Поколение шестнадцатилетних категорично, и за это нельзя их осуждать, ибо постыдно осуждать открытость. Надо гордиться тем, что наши дети таковы, — жестокость, заложенная порой в категоричности, пройдет, когда у наших детей родятся наши внуки, — открытость должна остаться. То, что мы не можем принять в детях, кажется нам слишком прямой, а потому жесткой линией. Но ведь на самом-то деле прямых линий нет, они суть отрезок громадной окружности, начатой нашими далекими праотцами, поколения последующие должны закольцевать категоричность прямых в законченность, которой только и может считаться мягкая замкнутость круга, «ибо род приходит и род уходит, а земля пребывает вовек».
Как бы ни был папа занят, как ни подгоняли его сроки сдачи романа или сценария, стоило сестре или мне, маленькой, к нему подойти с вопросом или просьбой — он забывал обо всем. Не помню случая, когда бы он сказал: «Подождите». Что любопытно: лет до двух-трех мы его особо не интересовали. Всех младенцев, включая нас, а потом и внуков, он называл «макаками», говоря: «Младенчество — для матери, детство — для отца».
Когда мне исполнился год, папина кузина Галина Тарасова, работник Петровки, умильно допытывалась при встрече: «Ну как там наша Олечка? Что делает?» — «Писает и какает, — что ей еще делать!» — бурчал папа. Зато лет с трех-четырех все кардинально менялось. Отец становился другом, собеседником. Он был великолепным педагогом, потому что видел в ребенке личность и относился к нам, как к взрослым — с уважением и интересом. О том, чтобы отшлепать за шалость, и речи не было. Он на нас и голоса не повышал. Правда, один-единственный раз дал Дарье по попе. Шестилетняя, разыгравшись с няней в ладушки (хлопали друг друга легонько по ладошкам и щекам), она слишком сильно ударила ту по лицу, и папа рассердился.