Юность Маркса
Шрифт:
— Я восхищен, мадам!
— Герцогиня, графиня, баронесса, Полетт!.. Тайс!.. Нинон!
— Мой генерал!.. Мой министр!.. Мой дорогой поэт!..
— Чудесно!.. Превосходно!.. Восхитительно!..
Суетились мундиры и фраки, фраки и мундиры.
Улыбались друг другу государственные деятели, банкиры, дельцы, поэты, дамы и девицы, украшенные без меры шелком, бархатом, драгоценностями, титулами. Какие имена, чины, звания! Пике с хоров перечислял их заслуги, пороки, их капиталы двум лакеям и группе оркестрантов.
— Мой дорогой Дюваль, карета принца у подъезда! — шепчет старая графиня д’Анжу, родословное
Генриетта все еще у дверей. Ждут принца. Толстый Броше топчется возле дочери. Он уже навеселе и занят своеобразным подсчетом.
— Эта, — говорит он, грубо тыча пальцем в жену самого Тьера, — стоит не меньше ста тысяч франков. Начнем с диадемы. Я дам за нее двадцать пять тысяч. Рубины в цене теперь. Подвоз из Индии…
— Но, папа! — шепчет скандализованная Генриетта. — Умоляю вас, не будьте столь неаристократичны!
— Это жизнь, мое сокровище. Это цена человека. Если раздеть эту фрю — стоимость ее пять сантимов. Ты, например. Начнем хотя бы с этого флакона. Я заплатил за него…
Виконтесса в ужасе прижимает пальцами к ладони свисающий с браслетки флакончик, усыпанный черными бриллиантами.
— Его королевское высочество принц Орлеанский! — докладывает соскочивший с хоров Пике. Он весь — преклонение, весь угодливость.
Появление принца сопровождается поклонами, шуршанием тафтяных и шелковых приседающих юбок, колыханием шиньонов и локонов. Оркестр играет гимн.
Вслед за старшим сыном Луи-Филиппа входит дама, издали заметная благодаря кроваво-красному страусовому перу поверх высокой прически. Это Адель — признанная любовница троих отпрысков королевского дома, двух банкиров и главы парижской полиции. Случайные связи ее в счет не идут. Генриетта устремляется навстречу модной Мессалине. Они долго прижимаются густо напудренными щеками и расхваливают друг друга. Каждая ревниво оглядывает платье и головной убор другой. Победа, как всегда, за королевской фавориткой. Она гибка, как пиявка. Ее жадность беспредельна, ее чувственность ненасытна. Впрочем, это только подняло ей цену во мнении света. С тех пор как королева начала принимать ее во дворце, госпожа Омер де Гелль вхожа во все аристократические салоны Парижа.
Под руки с кавалерами дамы проходят из холла в глубь дома. Бал в разгаре. Генриетта неутомима. Былой лени нет в помине. Все одиннадцать любовников в числе гостей. Она гордится своим выбором. Все — светские люди, хотя и не все богаты. Поэт принес ей новый сонет. Модный критик привел с собой нескольких знаменитостей. Ждут Гизо.
Имя Генриха Гейне незнакомо виконтессе Дюваль. Но всезнающий критик ручается, что этот поэт достаточно признан для того, чтобы быть допущенным в столь отборное общество, и Генриетта Броше томно щурит подведенные глаза, протягивая руку. Поэт ей нравится своей уверенностью, граничащей с развязностью, но, однако, вполне благопристойной. Гейне и критик представляют хозяйке приезжего писателя Лаубе. Этот куда более прост и ничем не похож на знаменитость, даже немецкую. Он
— Чудесный бал! — говорит она, поправляя парчовые подвязки на безупречных коленях. — Генриетте удалось похитить на сегодня весь парижский Олимп. Принц Альберт — подлинный Аполлон, молодой Лафайет хорош, как Ганимед, генерал… важен, как Геркулес, Дельфина Ге — сама Венера. И все-таки скука! Франция скучает.
Адель повторяет мысли своих бесчисленных любовников.
— Франция скучает, — говорят они. — Тихий год, прибыльный, но скучный. Режим упрочился, титулы розданы, места заняты. Нет больших дел. Все утряслось. Даже акции сползают, а не падают, плетутся вверх, а не порхают. Скучный год!
Гейне уводит друга Лаубе в турецкий будуар. Комната, убранная, как гарем в песне Байрона, нравится поэту. Журчит маленький фонтан. Кружатся обеспокоенные золотые рыбки. Поэты садятся на тахту спиной к целующейся в полутьме парочке. Они продолжают разговор, начатый за обедом в ресторане, далекий от всех и всего вокруг них.
— Нигде нельзя так наговориться, как на балах. Я нахожу, что танцующая толпа — наиболее одержимая, чувственная и глухая. Дух ее скован, и плоть вступает в свои права. Люблю дурман балов. Люблю блеск люстр и глаз. Ах, эта старая культура, сколько в ней обаяния! Как скучен будет мир, когда победят плебеи! — говорит Гейне.
— Вот что, Генрих, — отвечает упрямо Лаубе, — куда бы ты ни завлек меня, хоть в преисподнюю, я буду настойчив в одном стремлении: буду пытаться опять и опять отговорить тебя печатать памфлет против Бёрне. Он не выходит у меня из головы. Оставь мертвых могилам. Зачем откапывать прах былых раздоров? Не станешь же ты отрицать, что Бёрне был борцом острым и талантливым и что за это ему многое простится?
— Целый день ты говоришь об одном и том же. Пользуешься одними и теми же доводами, — вяло прерывает Гейне.
— Значит, око за око, зуб за зуб?
— Почему бы и нет?..
— Ну ладно, — не унимается Лаубе, — если прихоть, месть или я не знаю какой демон толкает тебя, то печатай книгу, однако добавь хоть что-нибудь возвышающее тебя над Бёрне. Поднимись над ним. А то сцепились два больших человека, два больших таланта, как два козла на мосту.
— Сравнение ароматное. Но каким образом возвыситься?
— Поднимись на этакую гору из принципов, исторической точности. Не выноси на улицу, на радость сплетникам и досужим буржуа, свои чересчур личные чувства. Оденься в тогу объективности.
— Идет! Вот настоящие слова, — говорит Гейпе и закрывает рукой глаза, как делает всегда, когда придумывает что-либо, особенно для него существенное или забавное.
Лакей, одетый турком, приносит черный густой кофе. Друзья берут по маленькой чашечке. Из соседней «мавританской» залы доносятся голоса. Это модный поэт декламирует стихи трепещущим, восторженным поклонницам. Лаубе заглядывает туда, откинув портьеру. Поэт, разъедаемый сифилисом, еще красив той особенной, неприятно болезненной красотой, которая вызывает жалость и уныние. Голос у него сиплый и глухой.