Юрий долгорукий
Шрифт:
– Какой я тебе Кузьма?
– пробормотал тот.
– Ты вот скажи, как сюда притащился, откуда и кто, пускай этот пришелец убедится, что нет у нас тайн и души наши нараспашку.
– Бежал, потому как прозвали царём Соломоном. Дышать не давали. Здравствуй, женившись, да не с кем спать. А почему Соломоном? Боярин наш весёлый был человек. Как зима - так он и ладит Соломонову игру, здравствуй, женившись. Берётся горка снежная, устилается по бокам красным сукном, для боярина и гостей, да не с кем спать! А кругом бабы снежные, да ещё в буряковом квасе всё для красоты, здравствуй, женившись. И на самой горе садится сам царь Соломон, да не с кем спать. Сидит весь в золоте, ещё и сам на золоте. Боярин ищет, здравствуй, женившись. Ищет, кто бы украл из-под Соломона золото, а его бы да поймали. Поймают, а не с кем спать. Тогда ставят перед царём Соломоном, а тот берет и судит, здравствуй, женившись. Судит так. Раздеть тебя догола, напялить
Смеялись все, лишь Кузьма становился всё более мрачным.
– Врёшь и ты, - бросил он последнему рассказчику.
– Никакой ты не царь Соломон, а грабил бояр, а потом и спрятался сюда. Может, в ушкуйниках на Волге бегал.
– Да я плавать не умею!
– испуганно воскликнул тот.
– Зачем тебе плавать? Ты на берегу ждал, пока лодьи купеческие пристанут. Тогда и лупил.
– Давай-ка отойдём от огня, - потихоньку сказал Кузьме Иваница.
– Зачем же отходить? Мне и тут тепло.
– Хочу тебе что-то сказать.
– Говори при всех. Всё же тебе рассказывали, вот и ты всем говори.
– Ты не рассказывал.
– А тебе что? Может, хочешь, чтобы задал тебе как следует? Могу.
– Не грозись. И так знаю про тебя всё.
– Что же ты знаешь?
Кузьма всё-таки встал и шагнул в глубь притемнённого помещения под низкие дубовые лежаки, под красноватое, как его исклёванное оспой лицо, могучее дерево, сам становился словно бы дерево - крепким, спокойным, равнодушным. Но отошёл от огня, от всех - значит, боялся чего-то!
– Что знаешь?
– повторил он, когда отошли.
– То, что ты сын Емца.
– Немного.
– И что сестра у тебя - Ойка.
– Ври дальше.
– Воеводу Войтишича знаю.
– А Иисуса Христа?
– Про Христа только слышал, а вот игумена знаю. Про Ананию слыхал?
– Хотел мне об этом в проруби сказать?
– Не застал тебя в проруби.
– И прибежал сюда?
– Прибежал аж из Киева, да и ничего.
– Ноги есть, человек и бегает.
– А ты на конских. Да и не на четверых, а на восьми. Потому что дал тебе Анания, игумен, двух коней.
– Ври, ври дальше…
– Бежал же я за тобой, чтобы ты не выдал себя.
– Кому же, птенец?
– Будут спрашивать тебя князья, как вы с Силькой убивали князя Игоря, так ты отказывайся от всего. Силька тебя продал во всём. Так и знай.
– Ага. Убивали?
– Вдвоём с Силькой. Когда же откажешься, на одного Сильку падёт обвинение.
– Князя убивали?
– Игоря. В Киеве.
– Так вот я тебе покажу, как убивали!
– заревел Кузьма, и не успел Иваница пошевельнуться, как, схваченный за ворот сорочки сильными руками, очутился перед самым лицом Кузьмы, лицом, нужно откровенно сказать, ничуточки не привлекательным даже при спокойных обстоятельствах, а теперь очень похожим на все те собранные воедино адские ужасы, которые повсеместно обещают священники для предполагаемых грешников и неверных. Пок-кажу!
– прошипел Кузьма снова и поволок Иваницу через всё помещение, вытирая им деревянный, изрядно затоптанный пол, больно ударяя им о выступы полатей, задевая то за стол, то за скамьи, то за косяки. Держал Иваницу так крепко, с таким остервенением, что тот не мог даже пошевельнуться как следует и вылетел на мороз, в снег, как был: без шапки, без кожуха, без рукавиц, без ничего. Дверь стукнула, ещё раздалось рычание, что ли, а может быть, смех или ещё что-нибудь там, понять он уже не смог, обожжённый не так морозом, как стыдом и позором, более всего страдая оттого, что провалился со своей хитростью. Ибо не может человек откровенный прибегнуть к коварству, не способен к этому, рано или поздно раскроется всё, и платить придётся не кому-нибудь, а ему же самому, хорошо ещё, если не собственной шкурой. Он бросился в прорубь, прибежал сюда, нашёл Кузьму, выслушал целый ворох берладницких побасёнок, стоял с глазу на глаз с этим рябым верзилой, а зачем? Хотел увериться хитростями и коварством, что Силька тогда сказал правду, прикидывался сочувствующим Кузьме, думал так: если Кузьма и впрямь убивал князя Игоря, то испугается, станет заискивать перед ним, Иваницей, будет просить пощады, пообещает что-то там, что может обещать, - вот тогда и поймает Иваница обоих птенцов в силки и будут птенцами они, а не он, как пренебрежительно прозвал его Кузьма, как только увидел его рядом с собой.
Но Кузьма не испугался, повёлся с Иваницей как с паршивым псом, выказал всё, что у него было: обиду, медвежью силу, неукротимую ярость, нечеловеческую
Позор же заключался в том, что Иваница впервые в жизни так и не смог получить от Манюни того, что она готова была ему дать, потому что, когда убежали они в дебри ковчега, и отгородились от всего мира, и, оглушённые первым поцелуем, на короткое время потеряли друг друга, а потом снова нашли, и уже должны были утонуть в сладчайшем грехе, посланном человеку на этой земле, что-то чёрное и хищное пронеслось между ними, они испуганно отскочили друг от друга, Манюня принесла свечу и попыталась найти чудовище, но не нашла ничего, поставила свечу на полочку, Иваница снова хотел обнять девушку, но чёрное и хищное снова пронеслось между ними, и лишь теперь они увидели, что это был огромный откормленный кот, который, наверное, гонял там мышей; Иваница погнался за котом, поймал его за хвост, кот, извернувшись, царапнул парню руку, отчего тот и вовсе разъярился и, схватив свободной рукой свечу, прижёг коту кончик хвоста. Сгорело, быть может, каких-нибудь два-три волоска, но кот мяукнул, с огромной силой вырвался из рук и исчез в сенях навсегда. Больше он не появился. Манюня снова готова была на всё для Иваницы, но он вдруг почувствовал своё полное бессилие. Можно было подумать, что это суд божий так жестоко наказал его за насилие над котом. А может, всё складывалось к лучшему, потому что Манюня должна была беречь свою чистоту? Более того: в глазах всех девушка теперь всё равно уже считалась обесчещенной, - разве кому-нибудь расскажешь о том, что произошло на самом деле? А если и расскажешь, то разве кто-нибудь тебе поверит?
Хуже всего было то, что Иваница, вырвавшись из ковчега на волю, всю дорогу не мог избавиться от ощущения полнейшего мужского бессилия, стал словно евнухом, что ли, быть может и навеки проклятый боярином Кисличкой, ибо никто ведь не знает, какая сила заключена в слове и мысли этого человека. И может, бросаясь в ледяную воду, Иваница надеялся найти там утраченное в ковчеге?
Но всё это принадлежало к его собственным тайнам, о которых никому не дано узнать когда-либо; может, никто бы не узнал и о его неудачных выспрашиваниях, если бы Кузьма не выбросил полураздетого парня на мороз, а князья, которые к этому времени подоспели во двор, не увидели бы съёжившегося от холода Иваницу за церковью, - тот будто изготовлялся бегать вокруг каменного строения, вымаливая у бога каких-то милостей.
Долгорукий мог вдоволь потешиться. Но, имея сердце доброе, пожалел парня и крикнул своим людям, чтобы они тотчас же накрыли его чем-нибудь или же отвели в тёплое помещение.
А Дулеб просто испугался: не помутился ли у Иваницы разум.
– Что с тобой?
– спросил он мягко и тревожно.
– Э-э, - сплюнул Иваница.
– Кузьма меня…
– Кузьма? Про что молвишь? Какой Кузьма?
– Ну, тот, Емец. Попытался я расспрашивать, так он меня…
– Ясно.
– Дулеб тотчас же успокоился. Про неуместную старательность Иваницы не время было разглагольствовать, да тот уже и сам поплатился за это надлежащим образом.
– Иди грейся.
– Побегу за вами, пускай принесут мне одежду. Туда совать нос - рябой черт может искалечить.
Иваница, обгоняя коней и псов, побежал под смех князей и дружины, а Дулеб смотрел ему вслед и думал, что над ним тоже должны были бы посмеяться, хотя и не так откровенно, зато намного язвительней. Вот Иваница из любви к своему товарищу сделал последнюю попытку для утверждения Дулебовых обвинений, а что из этого вышло?
Иван Берладник не отгораживался двором, не уединялся, не обосабливался от своих берладников. У него были точно такие же, внешне неброские палаты, длинные-предлинные, только и того, что была у него не одна палата, а несколько, и все они были соединены между собою переходом для удобства. Ближе к городскому валу стояли хозяйственные пристройки: конюшни для коней, клети для зерна и припасов, кузницы, столярни, поварни, скорняжные хижины и множество других, больших я меньших, хозяйственных пристроек, где что-то пекли и варили, шили, строгали, ковали, смолили, вялили, сушили, потому что берладники не хотели быть ни от кого зависимыми: весь припас для себя готовили сами, нужных же людей было вдоволь, потому что сбежались отовсюду в эти края не какие-нибудь там бездельники, а, судя по всему, те, кто знает себе цену и не может допустить притеснения, насмешки, издевательства, несправедливости. Такими же людьми, ведомо, прежде всего во все времена были те, кто имел в руках то или иное ремесло.