Юрий долгорукий
Шрифт:
– Да. Воскреснет твой воевода.
– Не собирается умирать, ещё и тебя переживёт.
– Вот уж! Может, и ты переживёшь?
– Поболтай мне ещё языком, и я тебе покажу!
– Думал я: дружить с нами станешь. Обидел Долгорукий и тебя и нас. Нас в поруб, а тебя с глаз прогнал за того боярина Кучку. Ужели такой ценный человек был этот боярин?
– Замолчи, - попросил Петрило, - голова болит от твоей болтовни. Занудливый ты вельми человек, а на вид вроде бы и не таким должен быть. Расскажи лучше про Суздаль. Что там видел да как был со своим лекарем?
–
– А скажи мне такое, - Петрило снова подошёл к Иванице.
– Вот тогда вы должны были у меня обедать, а не приехали, как это вышло?
– Есть не хотелось, - засмеялся Иваница.
– Ты мне не крути, а говори правду. Куда пропали?
– Сказано же: в Суздаль. А перед тем у князя Изяслава были. Он как раз Бохмач дожигал. Горело долго. Потому что был дождь, а князь Изяслав присматривался. Глаза грел. Ну, а мы тогда двинулись дальше, прямо на Суздаль, за убийцами. Хотя вышло, что и не убийцы никакие ни Кузьма, ни Силька.
– Кто же погнал вас в Суздаль?
– Совесть.
Петрило побродил малость по гриднице, вышел на свет, присмотрелся к Иванице.
– Совесть гоняет человека по свету, когда она нечиста. Ты же да твой лекарь имеете совесть чистую, или, скажешь, не так?
– А так.
– Тогда зачем же вам понадобилось в Суздаль? Да ещё и к грозному Долгорукому.
– Не такой он и грозный. Князь добрый и славный.
– Добрый, а в поруб вас бросил.
– Куда же должен был бросать? Притащились из самого Киева: ты, княже, убийца! Радуйся и веселись.
Петриле, однако, почему-то очень хотелось вернуться снова к тому, с чего начинал.
– Так ты так и не сказал, кто же послал вас в Суздаль?
– А Войтишич, - беззаботно сказал Иваница.
– Войтишич?
– даже подпрыгнул Петрило.
– Смеёшься надо мной? Спрашиваю - так говори, а не хочешь, так скажи: не хочу. Болтаешь пустое.
– Вот уж! При тебе Войтишич об убийцах сказал. Игумен Анания тоже поддержал. Да и ты.
– Я молчал.
– Может, и молчал. Поддакивал молча.
– Но ведь не посылали вас никуда.
– Не посылали, так мы и сами догадались.
– Заплачу тебе хорошенько, - пообещал Петрило.
– Ещё не знаешь меня. Я всё могу в Киеве. Лишь бы держался за меня.
– Вот уж! Имею Дулеба, вот и всё. А плату свою спрячь. Пригодится.
Иваница уже и не рад был, что наткнулся на Петрилу. Видно, ему зачем-то крайне нужно было выведать, кто и как спровадил их тогда в Суздаль, а получалось, - как ни верти, - сделала это Ойка. Ещё получалось, никто об этом не знал. Всё сходилось на ней, всё тогда началось, теперь должно было закончиться, по крайней мере так хотел Петрило, да и ещё, может, кто-то. Ну, так не дождутся же!
– Знаешь, - сказал Иваница, - ты ко мне не цепляйся, а то возвратится князь Изяслав, я и скажу ему, кем ты был у Долгорукого, - вот тебе и конец. А может, ты и до сих пор ещё тут доверенный человек князя Юрия? Для него и выпытываешь?
Петрило плюнул и отошёл от Иваницы.
– Не попадайся мне под руку, -
Замолкли оба, прислушиваясь то ли к тому, как шипят тоненькие огоньки свечей, то ли к отзвукам из воеводской ложницы, хотя за дубовой дверью умирали все звуки.
А там, разметав пуховики и мягкие собольи покрывала, с обнажённой грудью лежал на возвышении, будто настоящий князь, воевода Войтишич и проклинал свои несвоевременные хворости (ибо хворости всегда несвоевременны), свои высокие лета (ибо чем выше они, тем тяжелее), четырёх Николаев-бояр (ни один из которых не проведал его сегодня), Петрилу (о приходе которого он ещё не знал) и вообще всё на свете, ибо если подумать, так будь оно всё проклято!
Дулеб растёр воеводе грудь, размял межреберье, чтобы высвободить сердце от сжатия; Войтишичу стало легче дышать, появилась сила для проклятий, он снова почувствовал, что живёт, что будет жить долго и упрямо, как жук-древоточец; посмеивался над игуменом Ананией, который тихо сидел у белой стены (Войтишич любил белые стены и терпеть не мог ни украшений на них, ни икон), чистенький, в новёхонькой шёлковой рясе, с драгоценным крестом наперсным, сухой и ехидный даже в своём молчании.
Дулеб застал его у Войтишича, когда пришёл к больному воеводе. Сказать по правде, не ждал его там, не очень хотелось видеть ещё раз это чванливое ничтожество, из-за которого, если толком разобраться, изрядно настрадались они с Иваницей, но шёл к Войтишичу - следовательно, должен был быть готовым ко всему.
Воевода лежал среди шелков, мехов и вышитых паволок, светил могучей голой грудью, дышал тяжко, прерывисто, вокруг него суетились подхалимы и льстецы, смехуны пробовали рассмешить его, две девки хлопали по голым ногам, будто хотели смягчить боль, свалившуюся на старика, быть может, впервые за всю его долгую жизнь.
– Вон отсюда!
– прогнал всех Войтишич, как только увидел Дулеба, который тихо вошёл в ложницу.
– Сгиньте, будь вы все прокляты!
И зашипел от боли, застонал, перекосился весь и на короткое время словно бы впал в забытье.
Сначала Дулеб подумал: хотят его разжалобить. Долго, видимо, советовались, как позвать его к себе и какую повести речь, пока вспомнили, что он ведь лекарь и лучше всего было бы позвать его к больному. И вот сошлись эти двое, свидетелей нет, всё сказанное здесь и умрёт. А для того, чтобы лекарь был откровеннее, решили его разжалобить.
Но сразу же и отбросил своё предположение, когда внимательнее присмотрелся к Войтишичу и прислушался, как бьётся его сердце. Оно колотилось неровно, то рвалось из груди, то залегало, стискиваемое какой-то силой, замирало зловеще и угрожающе, поэтому Дулеб тотчас же принялся за своё привычное дело. В его руках возродилось давнишнее умение, пальцы стали чуткими и внимательными к каждой мышце, к каждой жилке, он забыл, что лежит здесь враг не только его, но всей земли, жестокий себялюбец, старый негодяй, забыл и о том задиристом ничтожестве, которое, прикрываясь крестом, творило свои отвратительные и чёрные дела, - он был лекарь, и этим всё сказано.