Юрий долгорукий
Шрифт:
Потом первой грязью на южных склонах увалов, первыми робкими почками на кустах, космами старой, не сгнившей в снегу травы.
И он, поднимая призывно руки, глядел в голубое, яркое небо, на рощи, продутые ветром, на реки, готовые сбросить льды. А в сердце - смиряя тоску - весна начинала петь ту же звонкую песню, которую пели, не умолкая, ручьи на грязной дороге, ветер в ушах и ранние птицы в небе.
Весна отмыкала реки, снимала покров зимы с холодных полей, пробуждала зверя и птицу. Она, как хозяйка в просторной, светлой избе, чистила-мыла мир и будто просила людей:
– Воспряньте! Пора
И люди, услышав голос весны, с утра покидали избы, глядели на небо, щурясь от силы солнца. Они торопливо ладили к пашне сохи, подтягивали портки к ввалившимся животам и радостно говорили:
– Мужик зиму перерос!
В московском посёлке девушки пели солнцу:
Солнышко-вёдрушко, Золотое пёрушко, Видело ль ты, солнышко, Бабу-ягу, Бабу-ягу, Ненавистну зиму? Эно она, лютая, от весны сбегла! Эно она, лютая, стужу несла Да морозом трясла… Ан оступилась - С поля свалилась!И зима убегала с чёрного поля, с бурого луга, из лесов, - потоками с гор, ручьями от снежных навалов, морозом из тесных изб, льдом с возмущённых рек. Прогнали зиму Авдотья-весновка, Герасим-грачевник, Василий-капельник, Алексей-с-гор-потоки, Иван-лествичник, Солнышко-друг-пресветлый.
Вскоре люди выгнали тощий скот из хлевов и изб - «для пригреву» - под вешнее солнце. Потом его вывели для обрядового омовенья снеговой водой, для кормления «четверговой» солью и обсеканья вербовым прутом.
Из хат на заре выносили слежавшуюся солому, жгли её во дворах и пели.
Пели ручьи и полые воды.
Пели и жаворонки в сверкающем синем небе. И дятлы звонко стучали по жёлтым соснам. И воробьи чирикали не глухое «чуть жив», а бойко, весело говорили: «И я большой!»
Люди были «чуть живы», хуже, чем воробьи, но гоже с надеждой думали: «Я - большой!» - и напряжённо смотрели ввалившимися, больными от зимнего дыма глазами на светлый, весенний мир, ожидая сытого часа.
Ранним апрельским утром Любава вышла во двор. После продымлённой, тесной избы мир перед ней распахнулся, как светлая горница, радуя солнцем. Девушка медленно оглядела небо, двор и всё, что было за тыном.
Она увидела мир весны, плывущий льдинами по Москве-реке, текущий синью над тыном и над посёлком.
Мир был свежий и чистый. Небо сверкало. Пухлые белые облака скользили к восходу, повинуясь быстрому бегу ветра. Солнце грело снега и деревья, стоявшие возле изб. Оно согревало лес за разбухшей Неглинкой и на другом берегу широкой Москвы-реки. И лес всё время шумел таинственно и приветно, будто хотел открыть Любаве добрую тайну:
«Возрадуйся, дева: идёт весна!»
Любава, прислушавшись, поняла приветные мысли леса и радостно засмеялась.
– Я вижу!
– сказала она шумящему лесу и протянула к солнышку руки:
Кто-то за её спиной вдруг ответил тяжёлым, широким вздохом.
Любава испуганно оглянулась. И тут же вновь засмеялась: это с огромных лап стоявшей у тына ели упала под солнцем последняя масса снега, застрявшая между веток. Упала, разбилась внизу с приглушённым вздохом, будто корова вздохнула в чистом хлеву, и ель закачала зелёной веткой, как бородатый дед-лесовик.
Весна!
Девушка вышла на бугорок - живую проталинку, над которой курился прозрачный почвенный пар, постелила на ней холстинку, оставила на холстинке несколько крошек хлеба и снова ушла в избу. Там она с Евдокией, женой кривого мужика Полусветья, старательно истопила печь, согрела вешней воды, потом разложила в избе на полу солому, служившую людям ложем. И вот, когда дым ещё густо висел в избе, первым в печку залез кривой Полусветье.
В печи он фыркал и охал. Вода текла на солому. Пар смешивался с дымом и вырывался в дверь. А Полусветье тёр своё тело мочалкой - смывал с него зимнюю грязь, ломоту и усталость.
За одноглазым помылся Страшко и тоже фыркал и охал. Потом помылась с детьми Полусветиха, а после детей - Любава.
Вода в корчаге осталась, и девушка привела чернеца. Седобровый, маленький Феофан всю зиму болел, а недавно в споре с языческими волхвами был бит, и теперь еле шёл, тряся головой. Руки его дрожали и ноги не слушались. Но хуже слабости от побоев был тяжкий зуд: всю зиму зудил этот зуд худое, дряблое тело старца, поэтому - ох, как резво влекло и его к Полусветьевой банной печке!
Любава помыла старого Феофана сама, удивляясь большим синякам от Жомовой палки, которой тот бил Феофана во время ссоры. Когда помыла, стянула его на солому, обтёрла, одела и усадила в избе за стол, а солому с пола сгребла и вынесла за порог. Ткнув головешку в прелую кучу, она с любопытством следила, как пламя долго не занималось внизу намокшей соломы, потом побежало рыжими белками по сухим местам, задышало паром. Жёлтый и сизый дым повис над соломой. А Любава глядела на огонь и просила-приговаривала:
Коровья беда, Выходи со двора, Как с горки вода! Тебя мы сожжём, Кочергой загребём, Помелом заметём И золой забьём: Чур наших коровушек, Бурёнушек, Рыжих, беленьких, Чёрнопегеньких!Коровья беда горела, огонь в соломе хрустел и сердился, когда попадал на мокрые кучи, но всё-таки жёг и жёг, будто жадно жевал солому огромный, несытый бык.
Из тощей скирды Любава надёргала новой соломы и разложила в избе на лавках и на полатях: ох, славно будет всем спать этой ночью на свежих пучках соломы!