За морем Хвалынским
Шрифт:
— Почему ты хочешь тут остаться? — недоверчиво переспросил Бибо. Он смотрел на Николая с открытой неприязнью, а тот будто не замечал ничего, только время от времени тонкие губы его на смуглом худом лице складывались в насмешливую гримасу.
— Буду ждать. Буду собирать деньги. Что ехать на родину нищим? А может, и не поеду туда. Богатому всюду хорошо. Побуду здесь год — и постоялый двор станет моим. Нет-нет, без всяких глупостей! Я не отравлю хозяина — только одолею его. — Он еще насмешливее скривил губы. — Ну так как?
Алекса колебался. Конь смотрел мимо замученным лиловым глазом, бока его, мокрые и дрожащие, судорожно
— Отдавай! — шепнул Бибо. — Я подарю тебе лучшего, хоть и этот — карабахской породы. Ну!
— Хорошо, — сказал наконец Алекса. — Бери его. Нам и правда нужно идти. К Хвалынскому морю…
Назавтра рано Алекса и Бибо двинулись дальше. Караванный путь клонился налево, они же отправились направо — туда, где ждали Бибо горы и откуда, как обещал он, путь к морю будет короче.
День за днем шли и шли они по дорогам, которые перекрещивались, расходились и снова сходились — то в широкую утоптанную дорогу, то в почти незаметную тропинку сквозь заросли колючих кустарников. Алекса был охотником, и это пригодилось: в силки, сделанные им, попадал то молодой заяц, то перепелка, и, изголодавшиеся на былых харчах рабов, они отъедались жаренным на горячих углях мясом, политым кислым соком из ягод. Немного мяса продавали по дороге — и мешки за их плечами увеличивались. К тому же Бибо во время одного из ночлегов наткнулся на гнездо горного хрусталя, из которого делают кубки для питья и ожерелья для женщин. Они продали его, а взамен приобрели медный кумган, в котором грели чай. Появились у них и обувь, и овчины, ночи становились все длиннее, и были они теперь нередко с изморозью, серебряными узорами ложившейся на черную овчину, что согревала их ночью. Из шкуры, пока они укрепляли камнями и глиной ограду в одном из селений, сшила им молодая вдова папахи — чтобы не стыли головы.
Дорога менялась — шла степь, потом начали горбиться вокруг желтые холмы, все выше и выше, далее потянулись каменистые острова… А ногам все больше давала знать о себе высота. И вот однажды Бибо показал вперед, глаза его вспыхнули, лицо засветилось:
— Горы!
Алекса поначалу не увидел ничего такого — облака толпились над краем неба, и были они с удивительными острыми очертаниями. И Бибо, схватив его за плечи, тыкал рукой вперед, показывая очертания гор, называя их по именам, — и тогда Алекса действительно увидел, что это вершины не виданных доселе гор, а белое — снег, который никогда не тает, потому что так высоки те вершины.
— Я думал, что они ближе к солнцу и там тепло, а тут, вишь ты, наоборот! — признался он, почесав затылок.
— Ты же сам видишь, что в горах холоднее! — рассмеялся Бибо. Он был сам не свой от радости — возбужденный, чуть не пританцовывал, порываясь обнять Алексу.
К вечеру его радость будто угасла. Переламывая в могучих руках хворост, он подолгу, застывая, смотрел на огонь и о чем-то думал.
— О чем ты мечтаешь? — вскоре спросил Алекса, нетерпеливо выхватив сухостой, потому что костер начал трещать и потихоньку гаснуть, не получив очередной порции. — Дома уже вот-вот будешь!
— Потому и думаю, — глухо ответил Бибо.
Он молча поел вареной фасоли (тут, в горах, им предлагали острый сыр или скудные припасы здешней земли — фасоль, бобы, горох), закутавшись в овчину, лег неподалеку от Алексы.
Полочанин не стал беспокоить спутника, помыл
Тьма окутала их сразу, как только спряталось за холмы солнце, и начало резко холодать. Малиново-серым светился костер, стальной пепел быстро затягивал его. Пронзительно перекликались птицы.
— Мне нужно убить его, — сказал вдруг Бибо.
Алекса не отозвался, только повернулся на бок, готовый слушать. И Бибо понял это, заговорил глухо и прерывисто:
— Все четыре года… жил этим. Кинжал в грудь предателю — и все! А только теперь задумался — как жить потом? Брат же мне родной… младший!
— Так он же… он предал тебя. Вспомни, сколько пережито в рабстве. А мог бы там и остаться навечно! — Алекса не выдержал, сел.
— А ты — убил бы?
— Убил бы! — твердо сказал Алекса. — А что брат — это еще хуже. Такого первым, чтобы не коптил небо.
— Правильно… — вздохнул, укладываясь, Бибо. — И я так думаю. А вот горло что-то перехватывает, не продохнуть…
Горы поднимались все выше и выше. Скудной становилась растительность, и более каменной делалась земля. Она уже не впитывала человеческий шаг, а будто выталкивала его, и он гулко отзывался в нерадостных, тоже враждебных высотах. По крайней мере, так казалось Алексе. Шли они, стараясь меньше попадаться на глаза, прятались, когда ехали навстречу то крестьянин на ишаке — маленьких, немного смешных, но выносливых животных Алекса увидел впервые, — то воины в высоких папахах, в черных плащах, перетянутых серебряными поясами с большущими бляхами, на выхоленных, любовно досмотренных конях.
Бибо глядел вослед воинам потемневшими глазами, гортанно причмокивал:
— На коня сяду! Поглажу его, вах! У хорошего коня кожа атласная, мягкая, как у женщины! Седло закажу — горы содрогнутся!
— Ты и правда про коней как про женщин говоришь, — не выдержал Алекса.
— Женщина — само собой, но добыть ее легче, чем хорошего коня. Конь — друг, он не предаст, не станет хныкать и пилить сердце!
Алексу не обижали такие разговоры. Каждому из них — свое. За этими огромными, неприветливыми, опасными горами — Хвалынское море, а за ним… Там все пойдет легче, он доберется и до Джургеня [47] , и до Бухары…
47
Джургень — так называли Ургенч.
Дышать становилось труднее — воздух резкий, будто из ледника, — резало в груди, ломило зубы от речной воды, бешено мчавшейся по скользким камням.
В харчевнях подавали кислое густое молоко, сотовый мед, куски баранины, щедро посыпанной жгучей красной мукой — перцем. Бибо ел, пряча лицо, заросшее густой рыжей бородой. Они с Алексой приобрели, как все тут, широкие плащи из валяной шерсти, плотные и теплые, которые не пропускали ни дождя, ни стужи.
Однажды они незаметно сидели в углу харчевни. Дверь широко раскрылась, в тесный, сложенный из грубых камней дом ввалился небольшой отряд. Впереди шел немолодой уже, статный горец в белом шерстяном плаще, в темно-синем суконном кафтане, густо расшитом серебристыми узорами. Ножны, усыпанные блестящими, будто толчеными, камешками, ярко сияли при свете факелов, с которыми шли его спутники.