За морем Хвалынским
Шрифт:
Потом они долго молчали. Ашавазда встал, принес узкогорлый кувшин, две пиалы. Налил вина, и сразу запахло розовыми лепестками, шафраном. Протянул одну пиалу гостю.
Было уже совсем темно, небо, как всегда, засветилось множеством пятнышек, легло над самыми их головами полотно Млечного Пути. Одинокая зеленоватая звезда встала на горизонте.
— Зухра [78] ,— показал на нее Ашавазда. — Когда-то из-за этой красавицы два ангела, Харут и Марут, согрешили и понесли страшную кару. Брошенные в бездонный колодец в Вавилоне, они стонут вот уж сколько веков. Ее же боги взяли на небо, чтобы охраняла на земле красоту и музыку.
78
Зухра —
— Почему же она, она… соблазнившая даже ангелов, не понесла за это кары? — Алекса поднял отяжелевшую голову.
— А в чем ее вина? — пожал плечами Ашавазда. — Очаровывать красотой не грех. Грех увеличивать зло на земле. Но Зухра была не виновата. Это они, ангелы, смеялись над людьми и требовали, чтобы род человеческий за грехи был сметен или уничтожен. За то и отправили их сюда в человеческом облике. Однако обличать могут многие, но как же вынести бремя этого грешного мира? Как прожить в нем достойно? Видишь, этого не выдержали даже ангелы…
И он медленно, с наслаждением выпил еще пиалу вкусного, тяжелого вина, которое волной пробежало по телу. Потом, шатаясь, пошел в дом; Алекса долго сидел один, слушая, как стрекочут здешние кузнечики, и глядел на звезду. Представил, как где-то в бездне надрывно и несмолкаемо стонут грешные ангелы, которые не смогли противостоять женской красоте и навек загубили себя. Может, и он, Алекса, наказан за это же. Но он думал не только о себе, а и о девушке. А она… О, ежели б знать раньше, чем все закончится! И почему была дана такая любовь, которая повела на край земли, а потом безжалостно обманула, скомкала, именно ему? Живут же другие и жили, как люди. Он готов был закричать, спросить у этой молчаливой земли, у звезды, одиноко дрожащей над горами: «За что?!» Но вокруг только стрекотали кузнечики, остро пахло ожившей от зноя жаркого дня травой, и та волна, может, та самая волна, которая не добила его там, на море Хвалынском, теперь могуче и властно стучала в грудь, и он, как никогда за последние месяцы, чувствовал себя щепкой… Да, да, маленькая, незаметная щепка, однако зачем жизни так мучить ее? И он заплакал, заскрипел зубами, замотал тяжелой головой. И хорошо, что никто не видел его, не слышал, не сочувствовал…
Вспомнился Брачиславов суд в гриднице, когда перед братчиной [79] собирались на посад старая чадь, дворяне и люди меньшие — горожане, приглашенные к князю.
В тот день стояли перед всеми худой, русоволосый, с безумными голубыми глазами ремесленник и жена его — тонкая, нежно-русая, круглолицая кабета. Стояла — и не могли они, молодые дружинники, отвести глаз от фигуры ее, от белой-белой шеи и губ, которые, как вишни, алели на этом испуганном, но и отчужденно-решительном лице. И говорили муж и жена разное.
79
Братчина — пир воинов и дружинников.
— А что мне, княже, твой суд? — страстно говорил он. — Я сам сужу себя каждый день. Нет. Каждую ночь. Знаешь ли ты такие ночи, когда тьма сгущается до каменности и тело кажется сосудом зла, вырезанным в этом камне, который вот-вот сломается от непомерной тяжести, со всех сторон гнетущей его? Я сужу себя за Адамов грех, который из меня сделал грешника, ибо сказано: «Оставь ближних своих, вскинь крест свой и иди за мной». А я прилепился душой к ней, длинноволосой сестре змеевой, — и бессилен перед нею! Царство духа променял я на земную утеху —
И глаза ее тоже вспыхнули и будто осветили сумрачным светом женщину — тонкую, гибкую, в кожаных лаптиках. Казалось, вспыхнули медные украшения-колты на висках, заискрились в них голубые камешки.
— А что мне твой суд, княже? — сказала и она. — Я добрая христианка и в церковь хожу каждую неделю, и в хате нашей висит образ старый — целый урожай льна отдали за него! Однако я выплакала себе глаза, княже, и, ежели бы не боялась сгубить свою душу и гореть в аду, я бы отравила поганым грибом этого человека или сама бросилась бы в Полоту.
Я ли не жалела его? Я ли не хозяйка в доме? Или полотно мое хуже, чем у всех в городе?
За что же блудницей меня хает? За что руки мне выкручивает по ночам и тела живого не оставляет? Пусть бы ушел от меня и спасал свою душу в схиме, а? Детей бы сама растила и подать платила как за живого хозяина. Все равно его нет у меня. Все бегает в монастырь да книги божественные читает. Однако, видно, не спасают они от нечистика.
Обнимет меня — а потом грех замаливает и иначе как блудницей не зовет. За то блудница, что тянет его ко мне и ничего с собой не поделает. И обвиняет, что не даю ему воли, что свет без меня не мил.
Так убей нас за это, княже, убей и освободи тем.
А иначе — что мне твой суд?
…Долго думал князь, а потом приказал, чтобы епископ, против всех правил, разлучил их перед богом и заключил мужчину в монастырь — навечно.
— Не мучить муж и жена должны друг друга, а вместе жить, и нести утешение другим, и крепко держать крест свой…
Недоволен был епископ, а люди полоцкие похвалили решение Брачислава. И объявили женщину будто бы вдовой, только не разрешили ей во второй раз выходить замуж.
Не один вздохнул, когда ушла она, — легко, пружинисто, как росомаха.
А мужчина пал ниц, благодаря князя, и вдруг захлебнулся смехом-плачем, и слезы текли по его худым щекам…
И, вспомнив об этом Алекса понемногу успокоился. Великая это тайна, непостижимая — так говорилось в Библии. Вот и он сейчас мучается, думает — но ответа нет и не будет. Значит, нужно жить, жить, несмотря ни на что.
…Он трудился с наслаждением, со старанием, чтобы в тяжелой работе забыть обо всем, что мучило и не давало покоя. Снова обмазал глиной и укрепил камнями стены дома, издалека приволок охапку корней можжевельника и отшлифовал толстые наросты, чтобы получились крепкие поручни на террасе, переложил тростниковую крышу — холодные зимние ветры не будут продувать жилище, — огородил двор. Камней вокруг было много, а с деревом трудновато, сучья приходилось искать в горах, тягать тяжелые охапки. Очень помогал осел, — привычный к крутым тропинкам, он терпеливо топал по скользким от холодного утреннего тумана камням, и Алекса только удивлялся, как может животное, такое невеликое в сравнении с огромной ношей, нагруженной на спину, спокойно ступать на камень, который, так и кажется, вот-вот опрокинется в бездну и потянет за собой? Как чувствовал, можно ли ступить на тот или иной валун?
Шли годы. Нармурад, большей частью молчаливый, оживлялся, когда говорил Алексе о том, что открывал сам, что находил в окружающем. Не переставал он радоваться и удивляться миру. Однажды, когда парень окучивал около стены виноградную лозу, старик взволнованно позвал его:
— Иди сюда!
И едва тот подошел, ладонью вытирая пот со лба, показал на землю:
— Видишь?
Алекса не увидел ничего, но, зная, что лекарь никогда не станет говорить о мелочах, наклонился над тем местом, куда указывал палец. Но ничего, кроме двух муравьев, которые суетились на глиняной дорожке, не увидел.