За живой и мертвой водой
Шрифт:
С кровати поднялась Марьяшка, молодая, грудастая баба, с круглым и миловидным лицом.
— Ты что это собакой набрасываешься на всех? Иди на двор, там и лайся, а тут — моя изба.
Селезнёв присмирел, сказал примирительно:
— А ты, Марьяш, не путайся не в свои дела. Вставай лучше, кваску принеси, а того лучше — соточку: башку крутит.
Марьяшка проворно и споро оправила одежду и волосы, надела валенки, принесла квасу. Селезнёв жадно отпил, поставил ковш на стол, расправил мокрые усы, подмигнул мне и Кучукову, показал глазами на ночную подругу, хитро щурясь, промолвил:
—
Марьяшка в упор рассматривала Кучукова.
— Вот это нос так нос, и где такой рос? Отродясь не видала.
Кучуков сконфуженно заулыбался.
— Представьте, такое несчастье…
Марьяшка вплотную придвинулась к нему, сложила на груди руки, заглянула внимательно долгим взглядом в глаза Кучукову, бесстыже и просто сказала:
— С таким ни разу не спала, верное слово.
Напуская на себя строгий вид, Селезнёв заявил:
— Ну, ты не очень. Не полагается. Они — на манер казённого имущества: обязаны в сохранности доставить по месту назначения.
— От меня не убудет. Сама я с вами, с непутёвыми, казённой стала. — Она ловко стала убирать посуду со стола, смела крошки, придвинула к нам ноздреватые и пышные шаньги, треску.
— Чем богата, не побрезгуйте… Ай самовар поставить?
От чая и угощения мы отказались: пора было выезжать.
Марьяшка стала у притолоки, оглядывала нас весёлым, открытым взглядом. Провожая, хлопнула Кучукова по спине.
— Оставайся, парень, на ночку! И денег с тебя не возьму. Очень нос у тебя долгий.
Кучуков любезно ответил:
— Представьте, такое несчастье, не могу.
Мы выехали из посада к часу дня. С похмелья конвойные угрюмо молчали, но на морозе повеселели. Селезнёв подсел ко мне, по-обычному начал пространно рассуждать:
— Ну, что вы с этим народом поделаете! Ровным счётом ничего не поделаете с ним. Случись проверка — не миновать суда. Прямо сказать, не народ, а разбойники с большой дороги. Ты им только дай волю, они покажут тебе кузькину мать, они тебе наделают искурсий разных. Нет, их в рукавицах в ежовых держать надо… И подтяну, во как подтяну. Дружба дружбой, а служба службой, верно я говорю?
Я сказал, что верно-то верно, но что он, Селезнёв, и сам не отстаёт от своих сослуживцев.
— Я-то, — ответил он с изумлением и даже с негодованием, — я-то? Да неужто их одних можно пустить шастать по посадам? Никак невозможно это. За ними больше, чем за арестантами, смотреть надо. Отпустите их одних, они такой… церемониальный марш устроят, что звёзды на небе попрячутся, — однова дыхнуть. Их не то что утром — на третий день не сыскать. Вы про то думаете, что я с ними хожу, дак я это единственно для порядка. Слов нет, иным разом выпьешь, побалуешься, — это уж как есть, но только за ними обязательно надзор нужен. При ихней необразованной отчаянности они сокрушить могут всё, как вельзевулы какие. Я их скрозь вижу; я, может быть, сто пудов соли с ними съел, потому есть я сверхсрочный и даже награждение имею за японскую войну.
В этапное помещение партия приехала с большим опозданием. Селезнёв старательно распоряжался, потребовал, чтобы
— Пойти сходить к старосте поговорить о подводах на завтрашний день. Вы, ребята, сидите без отлучки, я разом.
Когда он ушёл, Настюхин мрачно заметил:
— Сказал, что пошёл к старосте, а бумаг с собой не взял.
— Знаем, какие подводы ему занадобились, — в тон ему прибавил Нефёдов.
Наступило тяжёлое молчание.
— Что-то жарко, и к чему так накалили печь, не погулять ли по посаду? — нерешительно предложил Настюхин.
Китаев с готовностью отозвался:
— Пойдём пошляемся, ночь-то велика.
Они оделись и ушли. Нефёдов, державший караул, долго и бесцельно возился с винтовкой, оглушительно вздыхал, икал, расковырял до крови прыщ на щеке, потом подошёл к Панкратову, солдатику с бледным, худым лицом и с такой тонкой шеей, что в вороте его мундира свободно умещался и его подбородок.
— Панкратов, ты посиди тут: земляка мне надо повидать. Чего тут вдвоём сидеть, — сколько ни сиди, кроме винтовки, ничего не увидишь.
Панкратов ничего не ответил. Нефёдов ушёл. Минут через десять после его ухода Панкратов молча оделся, заглянул в наше отделение.
— Так что, товарищи, посидите тут и за казённым добром поглядите: что ж мне одному-то делать, раз все ушедши?
Он оделся не торопясь и как бы даже нехотя.
Прошло часа три-четыре — никто из конвойных не возвращался. Мы уже укладывались спать, когда за окнами послышался шум, дверь настежь распахнулась, в избу ввалился Селезнёв, за ним — другие конвойные. Все были пьяны. Селезнёв имел растерзанный вид: шапка у него съехала на затылок, шинель не застёгнута, пояс он где-то, видимо, потерял. Он ступал тяжело, наклонив вперёд голову, водил кругом остекленевшими, полубезумными глазами.
— Покоряйсь, — заорал он, увидя нас и растопыривая багровые пальцы. — Покоряйсь, говорю я, унтеру с двумя нашивками! Покоряйсь без всякого разговору, с почтением и… сотрясением мозгов. П-пачему никто меня не слушает, п-пачему не исполняют моих приказаниев, рраз я вполне… интеллигентный… сверхсрочник?.. Эт-та что такое? На каким таким основании? Хочу, чтобы порядок был, чтобы всё происходило по воинскому уставу и… присяге его императорскому величеству… Замыкай на замок всех арестантов, расставляй караулы, объявляю осадное положение, запирайся в крепость, и никаких гвоздей!.. А… Что я сказал?!
Он шагнул к столу, взмахнул рукой, на пол полетели со звоном кружки, хозяйские тарелки, чайники.
К Селезнёву подбежал Нефёдов, схватил его за руку. Лицо его горело пятнами от пьяного возбуждения.
— Ты не дури, не балуй! Чего посуду бьёшь? Думаешь, старшой, так тебе изгиляться над нами дозволено! Найдём и на тебя управу. Надоел ты нам, пьяный пустобрех! Ты пошто нам спокою не даешь, пошто куражишься над нами? Вот скрутим тебя, да ещё морду набьём! Селезнёв с удивлением поглядел на Нефёдова, внезапно озверел, дрожащим от бешенства голосом, брызжа далеко слюной и обнажая блеснувшие по-собачьи клыки, захрипел: