За золотом Нестора Махна
Шрифт:
Он хватает в руки бумаги и мнет их.
— Это все не годится. Допросить его хорошенько. Иди, подлец, да скажи правду, а не сказки.
Меня отводят в камеру. Вечером опять вызывают в кабинет следователя. Следователь обращается ко мне:
— Ты до сих пор врал, а теперь скажи всю правду, чтобы мне тебя не заставлять.
— Я рассказал все и больше ничего не знаю.
— Как это не знаешь? Скажи, от какого ГПУ ты приехал и к кому?
— Я никакого ГПУ не знаю.
— Так ты, значит, не хочешь признаваться? А я уверен, что ты признаешься, — он надавливает
— Я сказал все, где был и что делал после 1921 года, а больше мне нечего говорить.
Входят мои палачи. Опять следует избиение до бессознания. При этом следователь называет несколько неизвестных мне фамилий и все спрашивает, с кем я знаком и кто меня послал. Я все отрицаю и говорю, что больше ничего не знаю. Таких кошмарных вечеров было еще три. Постоянно спрашивают, не принимала ли участие в моей связи с Геродотом Ганшина Наталья, кого я знаю в Турции и с кем имею связь в Болгарии и т. д. Я твержу одно: «Никого не знаю, все сказал».
Избили меня до того, что я не мог ходить три дня. Да и лежать на голых досках одно мучение. Иногда заходит агент и смазывает мне тело спиртом. Адские боли. Почти все тело черное, ноги опухли. Четыре дня я не вижу следователя и очень этому рад. Но вот на пятый день меня утром вызывают. Ведут к следователю. Думаю, что опять предстоит кошмар. Захожу в кабинет.
— Ну, что же, придется тебе дать новую декларацию, — говорит он. — Ту, в которой ты все наврал, инспектор порвал. Но только смотри, больше не ври, а то будет тебе очень плохо.
— Я никакой декларации дать не могу, я больше ничего не знаю.
— Ничего, посмотрим, что ты будешь рассказывать.
Секретарь записал такую же декларацию с моих слов. В этот раз следователя при даче мной показаний почти не было в кабинете, и никаких вопросов он мне не задавал. Когда я окончил, секретарь мне все прочитал, и я подписал каждую страницу. Меня отвели в камеру. Два дня не вызывали. На третий день утром снова вызывают к инспектору. Вижу, на столе перед ним лежит моя декларация. Обращается ко мне:
— Ты что же, думаешь, что мы всем этим сплетням поверим? Думаешь, мой румыны дураки и ничего не понимают? Ты что здесь нового сказал? Почти слово в слово, как и прежде.
— Больше я ничего не знаю.
— Ты хорошо заучил свою басню, но я заставлю тебя сказать другое. Если ты не скажешь мне правду, то я тебя отсюда не выпущу. Слышишь?
— Слышу, домнуле инспектор, но я сказал всю правду и больше ничего не знаю.
— А я говорю, что ты у меня не отнекаешься. Иди вон отсюда.
Меня отводят в камеру. Два или три дня никуда не вызывают и ко мне никто не заходит. Тянутся однообразные тяжелые дни. Но вот однажды утром слышу крик в коридоре и голос часового:
— Сюда нельзя, здесь секретный.
Слышу другие голоса:
— Дежурный комиссар приказал, что этого тоже в секретную камеру.
— Ну, так ведите его в другую камеру.
— Здесь написано, что в камеру № 2.
— Я пустить не могу, идите к начальнику поста.
Через некоторое время приходит начальник поста и ко мне вводят какого-то клиента. После нескольких минут молчания он заводит разговор, расспрашивает, за что я сижу и долго ли. Я говорю, что плохо себя чувствую и, ничего не отвечая, слежу за ним — что за птица. Вообще я осторожно держался со всеми, с кем приходилось сидеть вместе, и не заводил никаких разговоров.
Клиент мой посидел со мной четыре дня, на допрос его ни разу не вызывали. Он все посылал часовых к дежурному комиссару, чтобы спросили, когда его выпустят. При этом ругал и Румынию, и короля Михаила, и сигуранцу, и комиссара, что его так долго держат под арестом совсем невиновного. Я не знал, что это был агент, когда сидел с ним. Но когда я выходил из сигуранцы, то видел, что он дежурит в кабинете комиссара. Тогда я понял, что его ко мне специально подсаживали. А вообще с того времени я уже сам не сидел, всегда имел приятелей, которые напрасно кормили блох и клопов. Последний мой приятель, русский из Бессарабии, был очень откровенный и снисходительный ко мне…
27 августа меня вызывают, приказывают забрать с собой все вещи. Я твердо уверен, что мой приятель тоже тотчас освободился и пошел прямо в баню, чтобы отмыться от клопов и блох. Меня ведут не к следователю, а к дежурному комиссару. Затем одевают наручники, накидывают на плечи пиджак и ведут в военный трибунал. Там шесть дней сижу один в камере. На седьмой вызывают. Заводят в караульное помещение, выделяют двух сопровождающих. Они расписываются в книге, что приняли меня, и ведут на третий этаж, вводят в какой-то кабинет. За мной входит один часовой, клацает подборами и вытягивается по стойке «смирно» в углу. За столом сидит такая рожа, какой я еще не видел в жизни: туловище в два обхвата, тройной подбородок, лысая макушка, старательно прикрытая зачесанными со всех сторон вверх длинными волосами. На погонах три серебрянные нашивки — чин майора. Это чучело подняло на меня налившиеся кровью пьяные глаза и прогремело басом:
— Как фамилия?
Я сказал. Он перелистывает досар. Вижу там свои документы, фотографии, письмо Пучкова к Фоме, письма Геродота к Л. Н., напечатанные на машинке по-украински, письма Л. Н. к Геродоту. К каждому подшит лист, очевидно, это перевод на румынский язык. Вижу досар из Кишинева, свою декларацию, всю испещренную красным карандашом, и много других бумаг.
— Так что, ты захотел шпионить против нашего государства? — спрашивает он. — Вот только вышла неудача.
Я молчу.
— Что ты можешь сказать, кроме этой декларации?
Я говорю, что больше ничего не могу сказать.
— Значит, ты подтверждаешь все, что написано в этой декларации?
— Да.
Он дает мне на подпись бумагу, чтобы я собственноручно это подтвердил.
— Увидим, как ты шпионил. А теперь можешь идти.
Солдат клацнул каблуками и пропустил меня перед собой к двери. Сижу еще четыре дня, ничего неизвестно. На пятый день вызывают, заводят в караульное помещение. Начальник караула вызывает меня, приказывает шефу «дубы» (закрытого арестантского авто):