Заблуждение велосипеда
Шрифт:
— Душа-парень твой Магди, — смеялся потом Число. — Поэт, филососф, а у самого руки по локоть в крови…
— Ты что?..
— Ну, привет! — совсем развеселился Число. — Он же партизан, борется за государственность курдов. Поезда взрывал, людей мочил направо и налево, профессиональный террорист. Вот это я понимаю! А вы все на собраниях голосуете. Да ничего тут никогда не будет, все игры в дозированную свободу, мы на факультете решили журнал свой издавать, нас прикрыли мигом, мне теперь наркоту шьют, чтобы посадить… Вот тебе и журнал… Мама уже на человека не похожа, Федьку-командира просила со мной поговорить, Новый год вместе встречали с Федькой, и он все бубнил что-то… «Брось журнал да брось журнал, получи диплом да получи диплом… Как истинный патриот и верный сын обновляемого Отечества ты не должен огорчать маму…»
…
МЕРОПРИЯТИЯ ПО ОЧИСТКЕ СОВЕСТИ ПРОДОЛЖАЮТСЯ
ПЯТОЕ
«Дашенька!..»
(Вспоминает вдруг батюшка.)
«Желтый череп на буфете. Дашенька. Встречали Новый год у Числа, и Комиссар была, на ролях любимой девушки Числа, сам и познакомил, нечего ныть теперь, я ему морду бил, а потом ничего, помирились. Новый год, сидели на веранде, топили камин, пили мандариновую чачу, орали под гитару песни БГ и танцевали. Число довольно быстро назюзюкался и вальсировал с Дашенькой.
И все хохотали.
Да, мандариновая чача, ну конечно, точно, потому что перед этим несколько месяцев, часть лета и осени, болтались в Абхазии на пасеке. Вот жизнь была! Выпили лишнего, сели в поезд и поехали к друзьям в Тбилиси. А те как раз уезжали на пасеку в Абхазию, и мы с Числом сели к ним «на хвоста». Бывает такая стадия опьянения, когда все получается. Лето, самое начало восьмидесятых, билетов никуда не достать, а мы вписались в поезд. Утром проснулся — мама, где я? Куда я еду? В конце концов, оказались на пасеке в горах.
Туда еще дикторша приезжала, с центрального телевидения, из передачи «Спокойной ночи, малыши». С компанией здоровенных мужиков, грузин. Чисто, миль пардон, на блядки. Но в темных очках. А мы с Числом такие заросшие, бородатые, в робах. Она думала, мы дикари какие-нибудь. И мы с Числом ее напугали. Мы вдруг сказали на чисто русском языке:
— Спокойной ночи, ребята! Ваф!
Как эта собака детская, из передачи, Филя.
И она тут же смылась, дикторша.
Я раньше уехал, а Число там был почти до Нового года и приехал с мандариновой чачей в бутылях.
Наутро после Нового года он взял старый чемодан, пошли, говорит, навестим Сироту, Новый год все-таки, надо людям приятное делать. Пришли в соседний поселок, встали под окнами, Число позвал:
— Ксантиппа!
Из окна высунулась замотанная полотенцем голова и сердито сказала:
— Я голову помыла, сейчас простужусь из-за тебя, и вообще — отстань, мне заниматься надо.
И Число открыл чемодан, а там — мандарины. Полный чемодан мандаринов! И с похмельной сосредоточенностью стал выкладывать ее имя — мандаринами на снегу.
Так это она и была. Типа писатель. Тогда-то я ее и видел. Нет, не тогда. Я и лица-то не разглядел — мельком, быстро, и мои минус шесть к тому же.
Число, Число… Друг детства… Нечужой человек, что и говорить. Ты прости меня, Число. А за что? За то, что я, в конце концов, на Ане женился?
Так это потому что тебя дома не было…
Это вот как было.
Коньяк стоял в платяном шкафу. А на столе — натюрморт. Это папа у меня промышленный архитектор, а мама преподавала в Строгановке, готовила абитуриентов на дому. Ученики на дом приходили, натюрморты чтоб были. Красивый тогда был натюрморт. Я сел так сбоку, чтобы его не попортить, и стал пить коньяк. И на телефон таращился, хотел позвонить Числу — у него мой диск был, «Стенка» пинкфлойдовская. Этот диск мне не нужен был, просто я все никак успокоиться не мог, что вот, Костик и Аня-Комиссар… Таращился на телефон, очень хотелось позвонить, но изо всех сил старался не звонить. И позвонил. Комиссар говорит, нет его дома, а диск вот он, заезжай ко мне на Арбат, а то я никуда не могу высунуться, с младенцем сижу. Ну ладно, заеду на днях. А сам дальше сижу, коньяк пью, сбоку от стола, чтобы натюрморт в сохранности. И выпил коньяк. Весь. На нервной почве. И натюрморт съел. Мама приходит… Скандал, короче. Я хлопнул дверью и ушел. Спустился в метро. Там меня милиционер остановил и так по-дружески, человечно сказал: «Иди отсюда, парень, а то еще под поезд свалишься». Я выполз наверх, деньги пересчитал, на такси. Хотел к своей Машке поехать, но не смог выговорить «Открытое шоссе». Сказал «Арбат». Арбат — легче выговорить. И поехал к Комиссару, диск забирать. Она говорит, так и так, он ушел. От жены с младенцем ушел. Проблемы
Нет, стоп.
Между «сходил на молочную кухню» и «так и живем» было еще минут десять или пятнадцать.
С бутылочкой заветного детского прикорма в руках Командир возвращается в коммуналку и застает Комиссара тихо и страшно рыдающей. Комиссарское тело колотится от безмолвных рыданий, она издает глухой вой, и Командир сперва даже робеет. Какой все это мрак. Брошенка, мать-одиночка, родила ребенка, без брака, какая пошлятина, тоска, грязь, мрак… Черные мысли в голову лезут, самые черные мысли, и если бы не этот несчастный ребенок… А ведь Комиссара вырастила бабушка, сестра и дочь расстрелянных священников, она крестила Комиссара в младенчестве, и та пообещала умирающей бабушке быть благочестивой, покончить с комсомолом, обвенчаться с Числом…
Командир слушал и смутно припоминал давний скандал у родителей, когда его прабабка по отцу, сердитая черноглазая старуха, обманом выкрала его, трехлетнего, у родителей, и увезла на несколько дней в Курган, чтобы крестить во Владимирском соборе, где испокон веков крестили детей их славного казацкого рода. Вот крику было! Бабушка и дедушка со стороны мамы, непролазные коммунисты, пили валокордин стаканами…
Комиссар стоит у окошка, лицом к комнате, а Командир утешает ее, глядя в окно.
В доме напротив снимают с торца огромный старый плакат, где раньше были крестьянка с колосьями, рабочий с кувалдой и очкастый чудик с тубусом. Остается последний квадрат…
— Комиссар, в смысле, Аня, — говорит Командир. — Давай поженимся.
И чтобы она поверила, что он это серьезно, без приколов, без дураков, что он никуда не денется, не убежит, что у него нет проблем с наркотой, чтобы она поверила, Командир берет на ладонь ее теплый, маленький, тусклого старого серебра крестик и целует. Вдруг, ни с того ни с сего, хотя никогда в жизни этого не делал и даже не знал, не представлял, как это и зачем…
Поднимает голову и видит в окно, что торец соседнего дома свободен, пуст, и там, где был последний квадратик — окошко, оно открыто, и вылетают оттуда белые бумажные самолетики, много-много, как будто люди всю жизнь только и делали, что складывали самолетики, надеялись и ждали, что в конце-то концов их окошко откроется.
Дождались.
Ну вот. И дальше начинается «так и живем».
Эй, товарищ! Чуешь ли ты светлый ветер перемен? Видишь ли новую зарю над Москвою? Слышишь ли торжественный звон колоколов?
Это Командир и Комиссар венчаются у Николы в Хамовниках!
«Комиссар потом говорила, что окончательно полюбила меня за храбрость. Что я, Командир, не побоялся обвенчаться в открытую, послал весь этот комсомол, распределение, положительные характеристики. Вот Число, ему всегда по барабану было такое, его вроде выгнали из комсомола, когда у него начались все эти расклады с подпольными журналами, но венчаться он все равно не стал. Даже в загсе не записывался. Но это он по другим причинам. По каким-то другим, нам не ведомым…
А Число… ну, что Число? Он потом вернулся. Вечером однажды. Мы как раз ужинать в комнате сели жареной картошкой, ее мало было, картошки, и тут — здрасьте. Ну да, у него же ключи оставались, от входной. Кто-то ему сказал, что мы с Комиссаром вместе, потому что он совсем не удивился, попросил разрешения кое-что забрать и рылся в нижних ящиках старого шкафа.
Комиссар встала из-за стола и стояла, пока он не ушел.
Число спрашивал про общих знакомых, говорил, что только что вернулся с Севера, какие там чудесные народы и олени, и что скоро опять уедет…
Вытащил из шкафа старый толстый свитер и комкал в руках, стараясь запихнуть в сумку. Молния не застегивалась. Комиссар молча нашла ему пакет.
— Ну, давайте, люди, — подняв голову от сумки, сказал он.
Я вышел в коридор, проводить его. Вдруг начал говорить ему что-то такое, что он все равно мой друг, что мы росли вместе, и нам надо сейчас расстаться на какое-то время, чтобы потом мы могли хорошо, легко, по-другому встретиться. Что я ему друг и он может всегда на меня рассчитывать.
Он шнуровал ботинки, пока я нес эту дружественную пургу. Когда он разогнулся, я увидел, что он смеется, просто давится от смеха, губы кусает.
И мне захотелось его убить.
Но он ушел, не простившись. Только влажные следы от ботинок остались… И я на них тупо смотрел…
Надо было все равно попрощаться с ним за руку?
Вернуть?
Усадить за стол?
Ушел…
Вернулся и сразу ушел, уже насовсем. Комиссар хотела плакать, но стеснялась, думала, что я обижусь, мол, плачет по какому-то беспутному забулдыге, который даже на сына-то не посмотрел. Вася спал в кроватке за ширмой, и Число ни малейшего движения не сделал в ту сторону, чтобы взглянуть. Комиссар не заплакала, чтобы я не обижался.