Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
«...Где мы? Куда нам идти? Это ты не знаешь, ворона, где мы. А мы не просто на Земле — на планете. Мы в пути, идем оттуда — неизвестно откуда, собираемся туда — неизвестно куда... А присели мы вовсе не на пень — то вросло в землю наше молчание, и бегают по желтым тропам вовсе не муравьи-молчальники. А тихий звон, песнь, которую ты слышишь, — это голос всего живого, когда наступает тишина, вот как сейчас. Кыш, ворона, не мешай слушать...»
Но ворона, видно, потому и зовется вороной, что она, кого захочет, того и перекаркает, тому и накаркает.
«Хвалишься, хвалишься, хвалишься, — закричала она. — Уж если ты можешь стать и тем и этим, быть сразу
«И свои дела. Как ты мог уйти от них хотя бы на час?» — вдруг закричали муравьи.
«И своих друзей, с которыми ты мог бы помолчать, как с нами», — прошептали сосны.
«Каждую весну мы бьемся насмерть за нашу любовь, а ты?» — услышал я далекий голос оленей.
«А ты встаешь по утрам чуть свет? — прилетел ко мне клекот орла. — И паришь, и от зари до зари высматриваешь добычу? И тоже не боишься разбиться о землю, когда падаешь камнем с высоты?»
«Что есть в тебе, какой нектар ты приготовил всем, кто на крыльях ищет себе еду и усладу?» — негромко, но настойчиво спросили меня цветы. И сразу же заговорил весь лес, весь мир, все, что было живым, стало спрашивать меня: а ты? а как? а что?
Пора возвращаться к людям. Ты слышишь, они уже подают голос.
Из дальнего далека, из глубины леса, возник этот голос. Сиплый, страдальческий, как будто кто-то душил огромного зверя. То завыл на реке буксир. И как только замолк надсадный вой, что-то хрустнуло справа, и я вздрогнул, а потом что-то свалилось на землю позади меня, и я услышал чьи-то шаги, а потом странные посвисты, и все смолкло. Молчание леса стало немотой.
Я поднял голову, чтобы повнимательнее разглядеть сердитую черную птицу. Но увидел только солнце. Оно было большое, горячее и светлое, — я встретился с его лучами и зажмурился, стало темно от нестерпимо яркого света, я долго не открывал глаз...
Потом тьма стала светлеть, голубеть, заметались радужные круги, звезды, искры. И легко было соединить мое настоящее и прошлое, тьму и свет, надежды и безысходность. Два полюса всегда живы, всегда действуют во мне и натягивают между собой какие-то жизненные силы, и то одна сторона перетянет, то другая. Так будет, так есть, и так было... Здесь, в Лесопарке, в моем старом доме, в комнатке под крышей, еще тогда, в моем отрочестве...
Подумал, решился — а что, если крышка? Оставить записку на пыльном столе. И мой незаметный, убогий домишка впервые проснется за семьдесят лет. Сбегутся соседи, — они меня знают. Придут старики, одногодки и дети. Меня завернут в простыню, спеленают и медленно вынесут в холод и ветер. Такой, как теперь, за разбитым окном, что хлещет по стеклам, стучит об одном, что выдует сердце, погасит мой разум, ворвется и дело покончит он разом. Он сталь проводов разорвет надо мной, он ставни рванет сумасшедшей волной и с криком промчится над черной трубой с тоской гробовой и душой гробовой. Но что я! Забыл совершенно про это, — ведьГлава вторая
В город! Скорее в мой город! В его шум и суматоху, к его домам и проспектам, к перекресткам, которые нужно переходить с опаской, к толпам шагающих, едущих, бегущих куда-то людей. Только там, в городе, моя настоящая жизнь.
На счастье почти сразу подошел «москвичок». Я сбежал по сходням, спустился вниз, на корму, где подрагивала палуба. Отдать концы! И вот уже быстрый винт пенит воду.
Все дальше и дальше деревья на берегу, голубая пристань, все менее отчетливы каменные ступени, и вот уже весь зеленый, грустный мой, продрогший на холодном весеннем ветру берег скрылся за поворотом — высоченная труба лесопилки одна осталась на виду. Прощай, Лесопарк. Теперь не скоро я вернусь сюда.
Прощайте, мои родимые берега, мой старый домик с черной трубой. Вон впереди уже домищи, и высоко приподнялся над водой мост Володарского, и за ним скоро появится пристань «Ломоносовская». Медленно приближается город и моя новая жизнь, которую я начну сегодня же, сейчас же.
Я исправлю все, что разрушил моей ложью или полуправдой, черствостью или равнодушием. Все, что было двусмысленным или туманным в моей жизни, теперь я проясню. Мой город уже со мной, во мне. Его ритм — в моем теле, в мыслях и желаниях. Скорее, «москвичок», к причалу, швартуйся, прижмись боком к пристани, и до свиданья, шаткая палуба, я уже на твердой земле.
— Такси!
— Куда нужно? Я к Обводному.
К Обводному?! Что ж, прекрасно. Гони к Обводному. Это даже не просто на диво, что сразу к Обводному, а сама судьба, значит, так хочет.
Хрустнуло подо мной сиденье, хлопнула дверца изрядно потрепанной «Волги», и мы помчались. Шофер жал на газ от души, неслась навстречу дорога, а память возвращала меня к прошлому: все теперь было почти таким же, как недавно, когда мы с Катей совершали «свадебную» прогулку по ночному городу, — и дома, и повороты, и молчание, и город навстречу.
Какой большой и прекрасный мой город. Все как на ладони. Четко распланированы его улицы и проспекты, над ними большое открытое небо. И в жизни, и в душе должно быть много неба и ясности.
А тогда? В свадебном платье Катя забилась в угол. И мы молчали. И обманули шофера. А сколько было между нами недоговоренности, неясности, моей и ее неправды? Но сейчас я все исправлю. Еще не знаю, как это будет, но я уверен, что исправлю: я люблю ее и всегда любил только ее одну.
Гони, шофер, тут мне уже все знакомо, я уже все тут знаю, я у цели. Поворот, еще поворот.
— Остановись, пожалуйста, вот здесь.
Скрипнули тормоза. Я расплатился с водителем, вышел из машины и медленно направился к знакомому скверу, где были свежие клумбы с еще нераспустившимися цветами и высокие крепкие тополя. Их листья я видел из окна в ночь свадьбы. А она была феей, и для нас погромыхивал мост через Обводный под веселыми колесами вагонов, уезжающих куда-то туда, к югу, к Африке или Австралии — все равно, лишь бы вдаль и к счастью.
Я открыл дверь на лестницу, вошел на площадку, увидел коммунальный почтовый ящик, дверь, обитую черным дерматином, и сразу всю Мишкину свадьбу вспомнил я: его усталых гостей, натужное веселье и мое нетерпеливое желание уйти поскорее от чужого и горького для меня праздника.