Заботы Леонида Ефремова
Шрифт:
— Никита!
Первой оглянулась девушка. Я помахал рукой. Оглянулся и Славин и, узнав меня, не сразу пошел ко мне, довольно долго стоял, раздумывая. И только когда я сам двинулся к нему, Никита сказал что-то девушке, наверно попросил ее подождать, и зашагал мне навстречу. Рослый, основательный, на крепких чуть-чуть кривоватых ногах, он на миг показался мне явившимся из юности Андреем. Вот сейчас подойдёт и спросит: «Ну как, подумал про листочки на деревьях?» — «Подумал», — скажу я.
— Здравствуй, Никита, смотрю, тяжелый у тебя чемоданчик,
— Это книги.
— Неужели теперь наша библиотека выдает книги сразу целыми чемоданами? Или к букинистам? Оказался на мели? Если так, не продавай книги, потом пожалеешь, лучше возьми у меня в долг.
Странно как-то смотрит на меня Никита, будто бы и не смотрит, взглянет и опустит глаза. Неужели то, что я не устроил его в общежитие, так разъединило нас?
— Ну, так возьмешь в долг?
— Спасибо, Леонид Михайлович, денег мне не нужно. Я уезжаю.
— Уезжаешь? Куда? Вот это номер. Значит, если бы не было этой случайной встречи, мы и не увиделись бы?
— Да, не увиделись бы. И поэтому я прошу вас... — Никита помолчал, поставил чемодан, подошел поближе к ограде канала, набрал побольше воздуха в легкие и тогда только продолжил: — Я прошу вас, как кружковец кружковца, понять... Я уезжаю в деревню. Насовсем, — уже с трудом выдавил он.
— Насовсем? В деревню? Вот это новость! Как же это?
Я теперь видел Никиту в профиль: полные, как будто в обиде оттопыренные губы, курносый нос с широкими ноздрями, короткий вздернутый подбородок. Славин посмотрел на меня искоса и опустил глаза.
Когда он решился на этот побег? Не выдержал, сорвалась душа? В конце учебы. В начале работы, всей судьбы. С чего тут начинать разговор?.. И о чем?
— Что же это тебе взбрело в голову, дорогой мой?
— А что мне в городе делать?
— Как что?
— Город, конечно, красивый, жалко. Но я его все равно не знаю. Да и узнать-то мне было некогда — все учеба, учеба.
— Да разве только в городе дело?
— Я не могу здесь, Леонид Михайлович. Там лес, поля, тихо все, просто. У бабушки дом большой. Крышу покрою, сена козе накошу. Нечего мне в Ленинграде торчать. Я такой здесь бываю злой, себя не узнаю, руки дрожат.
Его большие мосластые руки дрожали и сейчас. Но в глазах — не злоба, что-то другое, как будто загнали Славина в угол. Я молчал, ему нужно было выговориться, я это видел и понимал.
— Здесь люди живут скрытно, только делают вид, что они с тобой по-хорошему, по-интеллигентному. А мне по-простому легче. В городе всюду деньги, деньги. Я на заводе тоже только и буду думать о заработке. Деталь сделал — копейка, еще одну — еще копейка. Противно. А куда денешься — есть охота, и одеться охота, и жить не хуже других. А заработать нам, молодым, дадут не очень-то, я ведь знаю.
— Ты что-то слишком много говоришь о деньгах. Тебе они и нужны и противны одновременно. А обо мне ты подумал, а о ребятах, об училище?..
— Что училище? Там таких, как я, сотни, и будут еще тысячи. А
— А Никаноров?
— Он скрытный. Я его не всегда понимаю.
— А ты не скрытный, и всегда себя понимаешь? Вот сейчас хотя бы.
Молчит, думает. И я задумался, и вспомнил.
Однажды, узнав, что я затеваю у себя ремонт, Никита предложил свои услуги. «Я на это дело мастак», — сказал он.
Никита и вправду взялся за ремонт как заправский мастер. Он, кажется, умел делать все — в деревне он даже помогал плотникам рубить избы, сам покрывал дранкой крышу своего дома, сам все белил, красил у себя, и в моей комнатке он навел порядок в два счета.
Было время арбузов, и в конце работы перед Никитой и мной на полу лежали два кавуна — сочных, потрескивающих под ножом, с черными спелыми косточками. Сладкую мякоть мы заедали черным круглым хлебом. Для тех, кто любит такую еду, — вкуснотища непередаваемая.
В комнате, кроме книг, сложенных в углу, да матраца на самодельных ножках, да журнального столика, да старого проигрывателя с несколькими пластинками, ничего пока не было.
— Хорошо у вас, просторно, — сказал Никита, оглядывая комнату и уплетая очередной кусок арбуза. — Наживете еще себе всякую мебель, — солидно пообещал он.
Глаза у него были веселые, он и работал азартно, и ел, шумно втягивая сок кавуна.
— У вас проигрыватель работает? — спросил он.
— Вроде работает. Надо попробовать. Только вот пластинок маловато. Зато есть хорошие — итальянская эстрада, кое-что из серии «Вокруг света». Есть и серьезная музыка. Бетховен, например.
— Поставьте, пожалуйста, Бетховена. Я его никогда не слышал.
— Вот «Аппассионата», играет Мария Гринберг.
С каким-то ворчанием, громким шелестом начал вращаться диск проигрывателя. Никита присел на корточки рядом с приемником, положил в свои широченные ладони кудлатую голову и притих. И так, не меняя позы, просидел он, пока не проиграла одна сторона пластинки.
— Будешь слушать дальше?
Никита кивнул и опустился на пол, вытянув ноги. «Неужели так сразу он воспринял то, что многим дается с трудом? — подумал тогда я. — Этот парень вообще все принимает или не принимает сразу, и не поверить ему нельзя. Это не нарочно он не смотрит на меня, склонив голову. Так, наверно, он вслушивается в лесу в голос кукушки, так сосредоточенно пишет стихи, так отдается любому своему делу, глубоко и всерьез».
О чем думал тогда Никита, усевшись на полу: вспоминал деревню, дом, мать, отца? Или, быть может, мысли его были о городе, где все дается с напряжением, с непредвиденной борьбой? Или оказался он погруженным в свою думу, как в сон, в котором правда и явь, прошлое и настоящее, нежное, розовое и кошмарное вперемешку? Может, и теперь он думает о том же?
— Ты хотел победить, Никита. А теперь бежишь. Значит, струсил? В деревне, наверное, был первым.
— Я не трус. В деревне труднее. Оттуда бегут, а я возвращаюсь.