Заброшенный полигон
Шрифт:
— Чего кипятишься? — устало сказала мать.— Все знают, не лизал и не будешь. Садись поешь. Поди, с утра не евши.
— В горло не лезет... А где Олег? — вдруг спросил отец, оглядывая горницу. Беглый взгляд его прошелся по Николаю, словно по пустому месту. Ему нужен был Олег.
— Я тебе говорил,— сказал Николай.— Оформил на полставки лаборантом. Пусть поработает, пока каникулы.
— Каникулы?! В колхозе дел невпроворот, а они...— Отец выругался.— Чтоб завтра же отпустил парня. Понял?! Каникулы! Это у вас, у городских, каникулы, а тут не до каникул, вкалывать надо. Изнежили вас — каникулы!
— Дай поесть человеку, чего напал? — возмутилась мать.
Отец
Еда застряла у Николая в горле. Эвон как корежит отца. Уже и есть за одним столом не желает. Ну дела... Знал бы, так забежал бы в чайную, перехватил блинов или щей, хотя тут же понесли бы по деревне: Кольку выгнали из дому, питается в столовке. Мать жалко.
Мать села с краю, держась за грудь, растерянная, какая-то серая, несчастная.
— У меня уже сил нет,— тихо сказала она, кивнув в сторону спальни.— Сил нет, Коля.
— Нервы мотаем друг другу, вместо того чтобы радоваться,— сказал Николай громко, чтобы услышал отец.
Отец словно только того и ждал, выскочил из спальни — кулаки сжаты, на губах крошки, торопливо дожевывает, чуть не давится.
— Радоваться?! Ага, ты нас только и радуешь. Всю жизнь! — Задохнувшись, он обтер ладонью рот, указал пальцем на мать.— Смотри, какая радостная. И я — тоже. Что ж ты прикатил, красавчик, один? Почему до сих пор ни жену, ни внука не кажешь? Мы что, басурманы какие-то? Или глаз у нас дурной?
Даже мать, которую, казалось, уже нечем не удивишь, и та удивилась такому повороту. Николай невольно улыбнулся — ожидал, но этого? Отец действительно странный человек.
— Чего лыбишься? — взъелся отец.— Что, не имеем права на внука поглядеть? Не из благородных? Не тех кровей? Ежели твои так думают, то предупреждаю: вот, как говорится, бог, а вот — порог. И чтобы больше никогда, никогда...
— Ваня! — крикнула мать.— Ваня! Опомнись!
Отец уставился на нее, выпучив глаза. На него порой накатывало — бывал не в себе. Рубанув стиснутыми кулаками, он дергано прошел около стола, мимоходом скользнул рукой по согнутой спине матери и вышел из дома. Вскоре со двора донеслись хрякающие удары топора — отец взялся за дрова, сбить злость.
Из своей клетушки вышла, держась за стену, бабка Марфа. Седые космы висели, как у ведьмы. Левый глаз со вчерашнего дня затек кровью и болел — бабка весь день лежала, как мертвая, и только к вечеру выползла из своего угла.
— Опять бушует? — спросила, передвигаясь к столу.
— Хоть бы вы, мама, сказали Ивану,— обратилась к ней Татьяна Сидоровна.
— Ага, скажешь,— проворчала, постанывая, старуха.— Он ить сам себе, самее нетути. Как скажешь, так и отскажешь.— Она присела у стола, завела двумя руками пряди за уши, пригладила волосы и на лбу. Горб не давал ей распрямиться, и она согнулась, опершись локтями в колени.
— А ты, пока здеся, не перечь ему, помалкивай,— сказала сердито.
— Да разве я перечу! — воскликнул в сердцах Николай.— Разве в этом дело?!
— В этом — не в этом, а молчи и все. Будто никаких сомнений. Ты — как он: он киват и ты кивай, он умолк и ты молчи,— поучала старуха.— Сам по себе он ить не злой, его люди злят, дурость ихняя. Сколь крови-то попортили ему, а он — нам. И все из-за людей. Встрял в колхозную команду, вот она его и ест. Людям добро, а оне — пакости. Люди-то говенькие нонче, завистливые, ме-елкие, пакостливые. А он все как мальчик Христовый, верит кажному слову, хорошими всех видит, вот оне и пользуются. Омман на оммане, корысть на корысти, а ему все хорошо. Кнутышев Степан уж вор-перевор, морда, как у крысы, его по одной морде под арест сажай, а наш Ваня все заступничал, под защиту брал — хороший работник! А хороший-то так проворовался, что из кладовщиков прям за решетку. Раньше ночами брали, а тут днем приехали — пожалте в кутузку. И не посмотрели, что партейный. Теперь Галька его толстопузая посылки ему шлет из наворованного, силы поддерживат, чтоб вернулся да снова за свое. Их, воров-то, в старину метами метили: кому на лоб, кому руку воровскую отсекали, кому ноздрю долой. А нонче тужурку теплую — на, завтрак, обед и ужин — на, постельку мягкую с одеяльцем — на. В кино-баню — пожалуйте. Чем не жизнь? Он от такой тюрьмы еще пуще воровать станет. На воле — как сыр в масле, и в тюрьме — малина.
— Мы о чем говорим-то? — устало вздохнула Татьяна Сидоровна.— При чем тут Кнутышев и все это? О сыне вашем разговор.
— Верно,— согласилась старуха,— о сыне. Сколь я ему говорила: ох, Ваня, смотри, такие ценности на шею взял, гляди в оба, воров да жуликов не подпущай. Фамилья-то наша лихая, Непомнящие мы, чтоб на грех ненароком не нарваться. Непомнящие мы! — подняв палец, повторила старуха и кивнула себз, как бы закрепив значение сказанных слов.
— Ну уж вы скажете! Когда это были Непомнящими-то! Уж сто лет как Александровы,— сказала Татьяна Сидоровна.— Да и фамилия сама по себе не помеха и не укор.
— Это смотря кому,— отбила старуха. Она глядела на Николая, будто говорила только с ним.— Вон пусть Коля скажет: возьмут в начальники с нехорошей фамилией? А? — И так как Николай молчал, вяло пережевывая мясо с картошкой, сказала за него:— Нету таких начальников, нету! Фамилия очень даже сказывается. Вот был у нас в приходе поп, отец Вениамин, а в мирской жизни Андрей Иванович Бесов. Умной мужчина и батюшка серьезный. Ни рюмку, ни папирёску в рот не брал, пост блюл, не то что нынешние, а уж службу вел — заслушаешься. Голос душевный и подход знал. Сам с бородкой, видный, кра-аси-и-вай! А вот Бесов, и все тут. Так по сельским церквам и служил, в город не пущали — фамилия!
— Может, сам не хотел, —сказал Николай.
— Хотел! Он умный был поп, статейки сочинял, в Москве, в патриаршестве признавали. Признавать-то признавали, а ходу — нет. Из-за фамилии. Да он мне сам как-то признался. Я к ему на исповедь стала, очередь большущая, он спешит, а мне чего-го и ударило в голову, дай спрошу. И спросила. «Отчего,— говорю,— батюшка, ты в город не перебираешься?» А он этак кротко вздохнул, положил ручку свою мягоньку мне на спину, аж до сердца тепло дошло, да и говорит: «Я,— говорит,— родителев знак имею нехороший, фамилию, опа-то мне и вредит»,— «А поменять?» — говорю я. «Фамилия,— отвечает,—знак божий, как ни меняй, а суть — с тобой».— «Но разве ж,— говорю,— вы имеете что с нечистой силой?» А сама крестом себя, крестом. Он тоже истово так перекрестился и меня — тоже. «Конечно,— говорит,— не имею, но знак есть, а потому, добрая душа, надо о спасении думать особо, не предаваясь соблазнам гордыни и плотских удовольствий».
— Ну, бабаня, ты даешь! — невесело рассмеялся Николай.— Поп сам себя боится! Ну ты и фантазерка!
— Не веришь? — чуть ли не подпрыгнула старуха. И, повернувшись к иконе, висевшей в красном углу, трижды перекрестилась.— Вот те истинный крест!
— Да не тебе не верю — ему! Чтоб из-за фамилии торчал в сельской церквушке — чепуха это! — Николая стал злить весь этот разговор про попа.— Бездарь или дефективный какой-нибудь. Пил по-тихому или с девочками баловал. Вот его и придерживали. А может, ленивый был.