Захудалый род
Шрифт:
— Как они?
Ей отвечали:
— В четвероместной карте, ваше сиятельство.
— Гм… в четвероместной?
— Да-с, четвероместной, ваше сиятельство.
— Гм… Патрикей, слышишь! сообрази сервиз.
Патрикей поклонился и вышел прибавить сервиза; а в это время с наблюдательного поста, откуда видно было, как приезжие высаживались, подан голос, что приезжих только трое, а не четверо, и все мужчины.
— Кто же третий?.. молодой кто-нибудь… Верно, секретарек при нем?
— Нет-с, не секретарек, а это… это Иван Петрович Павлыганьев.
Бабушка наморщила
— Кто-о?
— Павлыганьев!.. предводитель Павлыганьев!
— Быть этого не может!
— Он-с.
— Кто же у них на передней лавке сидел?
— Да он и сидел, — отвечал Дон-Кихот.
— Что ты, батюшка, вздор говоришь.
— Нет-с, не вздор, я сам видел, как карету открыли!
И Рогожин круто повернулся на каблуке и, сделав княгине гримасу и укоризненный жест рукою, прошипел с пеной у рта:
— А это всё вы-с!
— Ну, оставь это покамест, — отвечала бабушка, но Дон-Кихот был не в расположении оставлять и настойчиво продолжал:
— Вы его советовали выбрать!
— Доримедонт Васильич, умилосердись же, ради бога, оставь! Я, так и я: ведь не прежде холмов я создана и могу ошибаться, но не время теперь об этом говорить, когда люди входят.
Они действительно входили. В зале уже слышались шаги и сухой, немножко недовольный кашель, очевидно исходивший от лица, которому желалось бы, чтоб его встретили.
Дьяконица Марья Николаевна уже начала приседать и подпрыгивать, а бабушка с Дон-Кихотом перекинулась последними летучими фразами.
Она шептала:
— Бога ради, оставь!
А он отвечал:
— Ну уже это извините-с: не покорюсь!
— Прошу тебя, Доримедонт Васильич! — и бабушка, не докончив последней фразы, перевела глаза с Дон-Кихота на двери, в которые входили гусем: губернатор, за ним высокий, плотно выбритый бело-розовый граф, с орденскою звездой на фраке, и за ним опять последним Павлыганьев.
При появлении этой добродушной толстой фигуры Дон-Кихот громко щелкнул каблуками и повернулся к нему спиной… Бабушка теперь уже не могла усмирять расходившегося дворянина: она выслушивала, как губернатор репрезентовал ей заезжего гостя и потом как сам гость, на особом французском наречии, на котором говорят немцы, сказал княгине очень хитро обдуманное приветствие с комплиментами ее уму, сердцу и значению.
Все это было не в ее вкусе, но она смолчала и пригласила гостей присесть на минуту, а потом сейчас же почти встала и, подав руку графу, отправилась к столу.
В этой спешности проминули все опасности со стороны Марьи Николаевны, которая по этому случаю была очень счастлива и, подхватив под руку Дон-Кихота, просила его:
— Батюшка Доримедонт Васильич, усади ты меня, голубчик, так, чтобы меня не видно было, если он по-французски заговорит… А то я, ей-богу, со страху «вуй» {да (франц. — oui)} отвечу.
— Не бойтесь! — отвечал Рогожин, становясь с Марьей Николаевной в самую последнюю пару, и, усадив ее за столом ниже большой соли и заслонив своим локтем, добавил ей:
— Но если непременно захотите по-французски отвечать, то не забудьте, что надо сказать не просто «вуй», а "вуй, мусье".
— Это я выговорю, — ответила, успокоясь, Марья Николаевна; но только оказалось, что все ее беспокойство было совсем напрасно: граф был сильно занят разговором с княгинею, которая его слушала с очевидным вниманием и, по-видимому, не обращала ни на что более внимания. Но это только так казалось, потому что когда Рогожин спросил предводителя: не было ли ему беспокойно ехать в карете на передней лавочке, а тот ему ответил, что это случилось по необходимости, потому что его экипаж дорогою сломался, то княгиня послала Дон-Кихоту взгляд, который тот должен был понять как укоризну за свое скорое суждение.
Обед кончился благополучно: гость был разговорчив; бабушка внимательно его слушала. В словах его для княгини было много любопытного, она опознавала по ним знамения времени и духа общества в столице, в которую снаряжалась. Вопросами дня тогда был чугуевский бунт: казаки не хотели быть уланами и на все делаемые им убеждения отвечали, что они "воле правительства подчиняются, но своего желания не имеют". Из этого был сделан бунт. Газет тогда по деревням мало получали, но о чугуевском деле в Протозанове знали по слухам, и когда были новые слухи, ими особенно интересовались. Граф же был близок к источникам всех новостей и рассказал об ужасах усмирения, но не так подробно, как знал об этом Рогожин и как он рассказал уже ранее. Бабушка это заметила и, почесав своим белым пальцем левую бровь, молвила:
— Мы как-то немножко иначе про это слышали.
— А как же вы слышали?
Княгиня посмотрела из-под руки на Дон-Кихота и мягко проговорила:
— Говорят, Аракчеев с Клейнмихелем из Харькова совсем без сердец прикатили…
— Знаете, ваше сиятельство… здесь нельзя было спрашивать сердце!
— Спрашивать сердце всегда и везде должно.
— Это как судить…
— Как судить?.. помилуйте: сорок гробов перед экзекуциею на площади было поставлено… Разве это в христианской земле так можно?
Граф молчал.
— А скажите: правда ли, будто одна казачка, у которой двух сыновей насмерть засекли…
— Подвела внучат?
— Да, будто она еще подвела внучат?
— Правда; ужасное упорство!
— И так им и сказала: "Учитесь, хлопцы, умирать как ваши батьки"?
— Этими самыми словами.
— И ее взяли?
— Вероятно.
— А что с нею сделали?
— Этого, право, не знаю.
Бабушка задумалась и потом вздохнула и, во всю грудь положив на себя широкий крест, произнесла:
Граф, по-видимому, удивлялся: молитвенное воззвание княгини его смущало: он, очевидно, недоумевал, коего духа эта странная вдовица; а она продолжала:
— Грустно это, граф… Безбожное дело сделалось! люди были верные, семь лет назад все на видную смерть шли. Не избыть срама тем, кем не по истине это дело государю представлено.
— Сам граф представлял.
— Аракчеева не сужу, но опасаюсь, что чрез это неблагодарностью родину клепать станут, а чрез то верных род ослабеет, а лицемерные искательства возвысятся. Хотелось бы хвалить тех, кто, у престола стоя, правду говорить не разучился.