Захудалый род
Шрифт:
— Трудно
— Нельзя!
— Если соединять несоединимое, то нельзя, но если вести одну линию, то можно.
— Надо, значит, начать с того, что на многое, почитаемое за важное, взять и положить крест.
— Да, с этого должно начаться.
— А далее пойдет разлад со всем!
— Разлад только с тем, что не идет в лад с порядком, при котором лев не захочет вредить ягненку.
— Слова ваши режущи.
— Я с вами должен говорить откровенно: я ведь знал, что я вам не гожусь.
— Нет, я прошу вас дать мне подумать.
— И не думайте, я не гожусь. Вы верите в возможность мира при сохранении того, что не есть мир, а я не вижу, на чем может стать этакий
— Вы строже, чем Савонарола!
— Я не говорю ничего своего.
— Да, но это ужаснее! Вы отнимаете у меня не только веру во все то, во что я всю жизнь мою верила, но даже лишаете меня самой надежды найти гармонию в устройстве отношений моих детей с религией отцов и с условиями общественного быта.
— Этой гармонии я не касаюсь.
— Но вы не верите в ее возможность?
— Воспитывать ум и сердце — значит просвещать их и давать им прямой ход, а не подводить их в гармонию с тем, что, быть может, само не содержит в себе ничего гармонического.
— Становясь на вашу точку зрения, я чувствую, что мне ничего не остается: я упразднена, я должна осудить себя в прошлом и не вижу, чего могу держаться дальше.
Червев улыбнулся доброй улыбкой и тихо сказал:
— Когда поколебались вера и надежда, остается любовь.
— Как еще любить и кого?
— Всех, но если вы истинно любите ваших детей…
— Без сомнения.
— И если верите тому, что открыл показавший путь, истину и жизнь…
— Верю.
— Тогда вы должны знать, что вам надо делать.
Княгиня задумалась и тихо проговорила:
— В душе моей я с вами согласна…
— Душа ведь по природе своей христианка.
— Но этот нож, этот меч, — это изменение всего…
— Изменение всего, но сначала всего в самом человеке.
— Да; только в самом себе… но… все равно… Вы обобрали меня, как птицу из перьев. Я никогда не думала, что я совсем не христианка. Но вы принесли мне пользу, вы смирили меня, вы мне показали, что я живу и думаю, как все, и ничуть не лучше тех, о ком говорят, будто они меня хуже… Привычки жизни держат в оковах мою «христианку», страшно… Разорвать их я
— После, быть может, будет иное.
— Нет, это будет вечный мой стыд, что вместо того, Чтобы теперь привлечь к себе в дом человека как вы, — Я говорю ему как те, которые говорили. "Выйди от меня — я человек грешный".
— Вы искренни, и я вам благодарен, — отвечал Червев и встал с места.
— Но как же вы теперь будете устроены? — спросила, удерживая в своих руках руку его, княгиня, — и она с замешательством стала говорить о том, что почла бы за счастье его успокоить у себя в деревне, но Червев это отклонил, ответив, что он "всегда устроен".
И на этот раз он действительно уже был устроен и притом совсем необыкновенно: посетивший княгиню на другой день предводитель сообщил ей две новости: во-первых, присланное ему приглашение наблюдать, чтобы княгиня "воспитывала своих сыновей сообразно их благородному происхождению", а во-вторых, известие о том, что Червев за свои "завиральные идеи" послан жить под надзором в Белые берега.
Княгиня, по словам Ольги Федотовны, после этого в три дня постарела и сгорбилась больше, чем во многие годы. Она изменилась и в нраве: навсегда перестала шутить, никого не осуждала и часто, как в мечте, сама говорила с собою:
— Лучшего не стоим.
Дон-Кихот, Жиго и сама Марья Николаевна утратили свои живые роли и только имели по временам пребывание в протозановском доме. "Княгиня стала ко всем равна, и к ним, как к обыкновенным". Ласково, но коротко. На последовавшее затем вскоре распоряжение доставить князей для воспитания в избранное учебное заведение в Петербург она не возражала ни слова, но только не повезла их сама, а доставила туда с Патрикеем. В душе ее что-то хрустнуло и развалилось, и падение это было большое. Пало то, чем серьезные и умные люди больше всего дорожат и, обманувшись в чем, об этом много не рассказывают.
Я бы, кажется, имела основание уподобить состояние бабушки с состоянием известной сверстницы Августа Саксонского, графини Козель, когда ее заключили в замке. Обе они были женщины умные и с большими характерами, и обе обречены на одиночество, и обе стали анализировать свою религию, но Козель оторвала от своей Библии и выбросила в ров Новый Завет, а бабушка это одно именно для себя только и выбрала и лишь это одно сохранила и все еще добивалась, где тут материк?
Толкущему в двери разума — дверь отворяется. Бабушка достала себе то, что нужнее всего человеку: жизнь не раздражала ее более ничем: она, как овца, тихо шла, не сводя глаз с пастушьего посоха, на крючке которого ей светил белый цветок с кровавою жилкой.
Бывшие многочисленные знакомые оставили княгиню и скоро стали ее забывать. Поводом к тому послужило неизвестно откуда распространившееся известие, будто она "одержима черной меланхолией", что всем представлялось заразительным и опасным, вроде водобоязни. Опасность от меланхолии совсем иначе представлял себе Дон-Кихот Рогожин: он вспомнил из читанных им монастырских историй, какое происшествие случилось с медиком Яковом Несмеяновым, признанным за «меленхолика» и посланным в 1744 году в Москву, в Заиконоспасский монастырь, с тем чтобы с ним там "разговаривать и его усматривать: не имеет ли в законе божием сомнения". Рогожин испугался, что и у княгини напишут не меланхолию, а «меленхолию» и пошлют княгиню куда-нибудь, чтобы ее "усматривать", — и Дон-Кихот стал вести себя смирно и дожил век в Протозанове на страже, с решимостью умереть, охраняя княгиню, когда это понадобится. Надобности такой он, однако, не дождался и умер своею смертью, но, кажется, он умел заронить семя особливого страха и боязни в душу княгини. До этих пор всегда независимая и смелая во всех своих суждениях и поступках, она бледнела при одном напоминании имени Хотетовой и архимандрита Фотия и жаловалась Ольге, что в ней "развилась подозрительность и меланхолия". Таким образом, значит, общественные толки о ней оправдались, и эта смелая, твердая и чистая душа впала в слабость, утратила силу быть полезною другим и доживала жизнь, оберегая одну свою неприкосновенность. Она стала бояться тех, которые ее боялись, и Фотий начал являться ей во сне и стучать костылем. Ольга говорила, что бабушка, бывало, проснется и не спит, боясь, что он опять ей приснится, и целые дни потом молчит и ходит одна с собачкою в темных аллеях сада с таким печальным лицом, на которое жалко было смотреть, а ночью ей опять снился Фотий и опять грозил костылем.
Конечно, она не могла говорить с Ольгой всего, что думала, но, однако, говорила ей "Я прожила жизнь дурно и нечестиво и зато бегаю как нечестивая, может быть ни единому меня гонящу. Меня барство испортило — я ему предалась и лучшее за ним проглядела". «Лучшее», по ее теперешним понятиям, была «истина», которая делает человека свободным, и при этом она вспоминала о Червеве. А когда Ольга говорила ей "Ведь и вы то же самое знать изволите", она отвечала "Знать я изволю, а следовать неспособна, и оттого я хуже тех, которые не знают". Ольга этого не понимала и, не зная что сказать, один раз сказала: "Бог даст доспеете". Бабушка ей отвечала: "Очень была бы рада" И радость эта была ей дарована.