Закон набата
Шрифт:
– Зачем мне врать? Какая такая выгода?
– Очень уж чудно! Ну прямо-таки неправдоподобно. Как говорят, редчайший случай в медицине. Ну, бывай… Мне – по этой улице. – И он стушевался в густом апрельском тумане.
Вот, собственно, и вся история. Незначительный эпизод из ранней юности. Давно пора бы забыть. Я и забыл. Только всякий раз, как приезжаю в этот город и остаюсь в нем хотя бы на одни сутки, выплывают из глубины памяти, невесть откуда и когда запавшие в нее строчки чужого стихотворения. Хожу и твержу. Отвлечешься, забудешься, разговоришься с друзьями – и вдруг снова с какой-то болью и сладостью, мучительно про себя пропоешь:
ЭтотИногда я задумываюсь: прав ли был Сергей? Или, может быть, за что-нибудь он был раздражен на свою Клаву? Или, может быть… (впрочем, это совсем невероятное предположение), но откуда-то берется же несуразная мысль: может быть, майора нарочно научила Серафима?
Не знаю. Ничего не знаю! Помню, что вскорости началась война – и медсестра Серафима Доброхотова, по дошедшим до меня слухам, уехала в Действующую армию.
Мошенники
Один раз в жизни мне случилось быть настоящим мошенником. История эта небольшая, поэтому, хоть в ней нет ничего занимательного и примечательного, а тем более такого, что показывало бы нас, участников этой истории, с выгодной стороны, я ее расскажу.
Мы были на практике в чужом городе, на большом авиационном заводе. Семнадцатилетние пареньки, без пяти минут техники, мы все же мало умели делать полезного для того, чтобы завод обрадовался нам и принял нас как нужных и равных. По правде говоря, заводу было не до этого. Шла вторая весна войны, и, надо полагать, авиационному заводу хватало забот помимо того, чтобы путаться с желторотыми практикантами.
Может быть, и не хватало людей, может быть, даже их трагически не хватало, но мы приехали всего на один месяц и для военного завода не могли считаться людьми. Ставить нас на черную работу (например, разбирать мусор или грузить тяжести) было неудобно – все же преддипломная практика. У станков стоять мы не умели, то есть вообще-то умели, но сделали бы в три раза меньше опытного токаря или фрезеровщика. Для военного времени это была непозволительная роскошь. Заниматься с нами, водить нас по заводу, по цехам, все показывать, обо всем рассказывать, ко всему приучать было попросту некому.
Я рассказываю об этом потому, что, наверное, тут подтвердилась лишний раз древняя мудрость: праздность является матерью всех пороков. Если бы мы, отстояв свою смену, усталые, пусть даже трижды голодные, приходили в заводскую столовую вместе с рабочими, садились с ними за столики, обедали, разговаривая о нашей же работе и чувствуя себя равными среди равных, нам, я уверен, и в голову не пришло бы сделать то, что мы сделали однажды. В первые дни мы бродили по цехам, глядя на все со стороны, как экскурсанты. Потом, заметив, что никто нами не интересуется, стали приходить на завод на час-полтора, а потом и вовсе перестали показываться. Так вот и появилась та самая праздность, от которой, как известно, все равно как мокрицы от сырости, заводятся в душе человека самые разнообразные пороки.
И ведь не то чтобы мы были совсем уж неразумные мальчишки, что мы вовсе не понимали, где право и лево. Лучше всего сказать в таком случае – бес попутал, если бы Существовали на свете бесы…
Правда, в эти дни, все из-за той же праздности, разгуливая по городу, мы впервые попали в оперный театр. Никто из нас сроду не слышал оперы, не видел красочных декораций, самой постановки оперного театра. Все это произвело на нас такое действие, что мы на другой день перестали
– О Васька, дай мне ножик перочинный!
– Зачем те-ебе!
– Я зачиню свои карандаши…
– Возьми, пожалуй, он – в кармане, в брюках.
Немудреный репертуар областного театра мы переслушали весь (там шли три оперы), и, пожалуй, больше всего меня теперь удивляет, как могли тогда в нас соединиться впервые проснувшаяся тяга к искусству и первое (слава богу, что последнее!) мелкое, грязное мошенничество.
Однако надо бы по порядку… Наступал час, когда мы дружно (ведь нас четверо жило в общежитской комнате) и целеустремленно шли в сторону заводских корпусов. То был час обеда. Нас прикрепили к заводской рабочей столовой, где, отрывая талончики от обеденных карточек «Р-4», мы получали гороховый суп и кашу из мелких прозрачных шариков, называемых сагой. Для того чтобы получить к обеду двести граммов ржаного хлеба, надо было отдать другие талончики, где печаткой было обозначено сегодняшнее число.
В столовой было людно и шумно. Подавальщица подолгу не несла нам суп и кашу, так что мы обыкновенно щипком, щипком успевали съесть весь свой хлебишко, а обедали вхолостую. Но все же это был настоящий обед. По утрам мы завтракали дома. Чаще всего это была еда, приготовленная по рецепту Яшки Звонарева: в миску мы наливали воды и немного льняного масла, солили все это и крошили хлеб.
Известно, что подростки – самый прожорливый народ. Значит, мы еще не вышли из подростков, если могли бы, так нам казалось, есть беспрерывно с утра до вечера. Но увы!.. С завтраком мы справлялись очень быстро, с обедом – тоже (если не считать задержек из-за подавальщиц), а ужин… Ужинать нам не приходилось вовсе, ибо все, что можно было съесть, мы съедали гораздо раньше.
– Если бы хлебца побольше, – мечтательно начинал кто-нибудь из нас, – жить бы можно… Во-первых, оставалось бы к вечеру. Хотя бы с солью. Во-вторых, утром тюря была бы гуще. В-третьих, на базаре можно обменять на масло, а масло вылить в тюрю. Эх, да что и говорить! Известно – хлеб всему голова и основа. (Стоит заметить, что про хлеб мы не пели наподобие оперы.)
Обычно такие разговоры происходили вечером, то есть в самые голодные часы. Но тут прилетали немцы, начинали стрелять зенитки, по крышам звякали осколки от зенитных снарядов, в темноте метались прожекторы. Наконец раза два или три оглушительно ухало… Это отвлекало, и мы засыпали, разговаривая уже не о хлебе, а о только что закончившемся налете. Все меньше часов оставалось до желанной тюри.
Однажды после обеда Яшка Звонарев вынул из кармана измятый клочок бумаги и стал тщательно расправлять его на столе. Мы все увидели, что это не просто клочок бумаги, а тот самый талончик, который выдают нам в классе и по которому мы получаем обеденный хлеб.
– Где взял?
– Откуда он у тебя?
– Ну-ка покажи!
– Где взял, там нету! На полу подобрал. Наверно, кто-нибудь обронил. Или подавальщица. Но не в этом дело. Смотрите, какая простая бумажка – клочок. Таких из одного листа тысячу нарезать можно. Нагибаться лень, чтобы поднять. Однако – хлеб! В этой бумажке содержится двести граммов хлеба. На вот съешь, жуй, жуй – сыт не будешь: бумажка. А в ней – хлеб. Душистый, мягкий. Да хоть бы и черствый – все равно. И даже не написано, что хлеб. Ну, хотя бы нарисовано было: буханка, или два кусочка, или там ржаной колосок. Нет. Написано только, что «13 июня 1942 года». А завтра будет написано: «14 июня», а послезавтра – «15-го».