Закон сохранения любви
Шрифт:
Марина встрепенулась, вероятно, хотела, окрыситься на сестру за «морду». Но вспышка гнева случилась только во взгляде. Опять утерла нос. Валентина жалостливо смотрела на нее: под обоими глазами у Марины — фиолетово-синё, одна щека припухла, верхнюю губу сбоку разнесло, так что при разговоре рот перекашивает.
— Тебе надо административный отпуск просить. Или со знакомой врачихой договориться, чтоб больничный состряпала. На люди с такой физией токо покажись. В лицо не скажут, а за глаза всяко осрамят.
За окном уже чернела полночь. Почему-то стало понятно, что Сергей в ближайшее время не переступит порог дома.
2
Местные жители считали, что хозяйка
Близких родственников у старухи давным-давно не было, дальние — внучатый племянник из Нижнего Новгорода — на наследное хозяйство махнул рукой: дом накренился после ливней, маленький сад давно не плодоносил, огород порос лебедой, — словом, родственник обещался приехать на годины: «Чай, тогда и придумаю чего-нибудь. Хоть на дрова продам». Посему нынче дом облюбовали люди бездомные, разными путями оказавшиеся под открытым небом, которое — в этом они были единодушны и уверены — никто и никогда не сможет приватизировать и затмить в нем солнце своей алчностью.
Бродяга бродяге, впрочем, рознь, и здесь, в оккупированном старухином доме, выстроился свой уклад. Одну комнату с печью и маленькую кухоньку заняла, будто по законному ордеру, бывшая фрезеровщица Лиза со своим сыном Юркой; никто и не смел оспаривать преимущественное положение этой семьи, оказавшейся на улице. В другой комнате появлялся люд постоялый, временно чередующийся, как валеты и дамы в тасуемой колоде игральных карт.
Освободившиеся заключенные — и мужики, и бабы из ближней колонии, которым некуда было податься, и они подавались здесь в первый загул на свободе; чумазые малолетние беспризорники, оборвыши-беглецы из детдомов и приютов, согласные украсть и продать всё и вся, включая собственное тело; деревенская баба со стариком отцом с орденскими планками на засусоленном пиджаке, из какой-то глухой деревни, которую лесной пожар спалил вместе с тайгой, баба приехала вымаливать вспоможение у начальства да и примостилась навременно с отцом в здешней халупе, вроде бы до холодов или до получения начальственной милостыни; прикатывал сюда на велосипеде на ночлег и для времяпрепровождения мужчина в толстых очках на резинке, с грязным рюкзаком за плечами, с длинными черными сальными волосами и козлиной бородкой, похожий на постарелого хиппи; частенько наведывался и плотно прикипал к Лизе средних лет мужик, по кличке Моряк, вечно в тельняшке и с широким ремнем, на бляхе которого — морской якорь; волочился здесь, бывало, в сенцах худосочный, как жердь, весь блеклый и вялый парень с большими очумелыми глазами нюхача; его всё пыталась выловить мать и забрать домой, но он прятался от нее в репейнике, на краю одичалого огорода.
— Эх, велика страна Россия! — часто восклицал Моряк, слушая замысловатые и простецкие истории жизни появляющихся здесь, у этого вольного обиталища, людей.
Утром, гонимая голодом и жаждой опохмелки, вся, как правило, с вечера веселая здешняя публика разбредалась; опухлые и изодранные бичи и скитальцы шли на какую-то своеобычную работу. Кто-то возвращался сюда с нехитрой добычей, кто-то уходил навсегда, словно бы отправлялся в небытие, из которого выпал на время…
— О-он… На-а за-а-аводе рабо-отал. Инже-ене-ером. В на-а-ашем цехе. Хо-ороший па-а-арень, — рассказывала Лиза, устроившись на покосившемся крыльце с вязаньем в руках, — рассказывала сидевшему поблизости на корточках Моряку.
Моряк шерудил деревянной кочергой в костре, где пеклась картошка. Свежей картошечкой он разжился только что — накопал на колхозном поле. Костер горел поблизости
— Все инженеры — люди путёвые. Они в институтах учились. Я когда-то тоже пробовал в институт поступать, — давясь дымом, отвечал Моряк. — Пусть живет.
— О-он четве-ертый день з-здесь. Ви-идать, за-апил. Жена-а из-з до-ома выгна-ала.
— Умный проспится, дурак — никогда, — сказал Моряк.
— Трясет его сильно, — вмешался в разговор Юрка, который тоже вертелся у костра, поджаривал на огне корочку черного хлеба, надетую на вичку.
— Бо-о-олеет… С по-охмелья. О-они вче-ера пи-ли «Т-трою». Во-он пузырьки ва-аляются.
— Не-е, они позавчера «Трою» пили. Вчера — «Фитоаромат», — уточнил Юрка.
— «Фитоаромат» — дрянь, хуже «Тройного» одеколона. «Троя» — тоже дрянь, с нее всегда колдобит, — сказал Моряк с чувством многоопытного питока. — «Боярышник» в сто раз вкусней! — Он причмокнул. — Юрка, подай-ка мне котомку.
Моряк порылся у себя в большой парусиновой сумке. Среди пластиковых пакетов и бутылок выудил пузырек из темного стекла с розоватой этикеткой.
— Отнеси ему, пусть похмелится. Худо с утра без опохмела, — сказал Моряк, протягивая пузырек Юрке.
— «Настойка боярышника», — вслух прочитал Юрка на этикетке. — Ему от этого хужее не будет?
— Не будет. Ты смолоду заруби: всё, что продают в аптеках, в пузырьках, пить позволяется. Вот ежели в хозтоварах «химия» — ее лучше не пробовать.
— По-огляди, е-если спит — не бу-уди-и его, — наказала сыну Лиза и подала красное яблоко. — Н-на, а-анис. Со-очное, за-акусит.
В эти минуты Сергей Кондратов не спал. Он лежал неподвижно, с закрытыми глазами на испревшем и вонючем матрасе на железной кровати возле распахнутого в палисадник окна. В изголовье у него сплющилась набитая сеном подушка, сверху его покрывала вдрызг изношенная доха, от которой отступилась даже моль. Он всё слышал, что говорили на улице у костра. Он отчетливо и обостренно слышал не только голоса, но и всё вокруг: чей-то храп у стены на полу, жужжание мух под потолком, шелест листьев на рябине за окном, даже глухое чаканье вязальных спиц Лизы. Истрепанный запоем, Сергей сейчас весь дрожал в лихоманке мелкой дрожью, а все органы чувств у него напряглись, стали словно обнаженные нервы, особенно — слух. Остро и пугливо Сергей воспринимал окружающие звуки. Во всех человеческих голосах он ждал какой-то угрозы, вслушивался в них. Но и болезненное восприятие звуков, и похмельная лихорадка, и голод были ничтожны, когда вдруг в темных, искривленных алкоголем лабиринтах сознания он натыкался голым сердцем на воспоминания о Марине. Они как шипы пронзали его насквозь… Хотелось кричать, словно и впрямь живые люди резали по живому. Хотелось куда-то бежать, от всех спрятаться или со всеми драться, в кровь, насмерть, до последнего вздоха, чтобы потом умереть, исчезнуть, враз избавиться от всего: от Марины, от себя, от голосов, от навязчивых, непрекращающихся звуков.
Как только Сергей услышал, что Юрка направился с улицы к нему, сразу открыл глаза. Перед собой он увидел грязный, закопченный бок большой русской печи, некогда белёной; поблизости, на полу вдоль стены, на разложенных картонных коробках, спали в обнимку мужчина и женщина, прикрытые ватным одеялом с черными обгорелыми островами. Одеяло было детское, маломерное, из-под одеяла, с краю, виднелись пара женских ног с синеватыми вздутыми венами и маленькими грязными ступнями и голые мужские волосатые ноги; на чашечках коленей синели татуированные звезды. Сергей сильнее почувствовал дрожь, словно сильнее леденило внутренности ознобом. Однако холодно в избе не было — дрожь подстегнули брезгливые обрывки воспоминаний. Вчера мужик со звездами на коленях принес какого-то спирта, отдающего резиной, его разводили зеленым тархуном из большой пластиковой тубы, а на закуску пошла жаренная на костре «дичь» — голуби. Потом женщина, его подруга, раздобыла какие-то пузырьки с ароматной жидкостью…