Замок искушений
Шрифт:
— Я не понимаю, ваше сиятельство, — грустно заметил Арман, сожалея о приходе его светлости. Ему тяжело было развивать такие аргументы с одним собеседником, а уж с двумя… — Мы не определились в изначальных дефинициях. Что есть честь, как ни свойство души, не могущее смириться с ложью, мошенничеством, подлостью? Но что если этого требуют личные интересы? Если окажется, что целесообразнее украсть или обмануть? Ведь «честь мундира» заставляла многих идти на откровенное бесчестье, а «честь мужчины» многие видят в том, чтобы лишить чести женщину… Как вы совместите честь с личными интересами? Вы ведь поставили их на первое место. Вам придется убрать из вашего списка второй пункт.
Его сиятельство рассмеялся. Зачем все же так усложнять?
— Простите меня, мои юные друзья, — с очаровательной улыбкой вмешался герцог, — но вы, если я вас правильно понял, дебатируете вопросы… морали?
— О, нет, — усмехнулся Этьенн, — просто мсье Клермон удивил меня претензией на святость и целомудрие, я же пытаюсь вразумить его. Но, похоже, безуспешно.
Герцог блеснул глазами и весело расхохотался.
— Святость и целомудрие? Стало быть, вы, мсье де Клермон, всё ещё верите в Бога? Быть святым ведь без этого невозможно.
— Я хочу быть в числе тех, для кого нравственные требования составляют мотивы поступков. Идеал же нравственности для меня — Христос. И всё. Это не претензии, и не притязания. Это желание души. Я хочу верить в Господа.
— Чтобы быть нравственным, недостаточно верить, мой друг. Дьявол уж точно не атеист.
— Вы уверены, ваша светлость? — лениво поинтересовался Этьенн. — Я убежден, что он слишком умён, чтобы разделять глупые предрассудки. Дьявол в моем понимании должен быть философом.
— Можно подумать, что каждый, кто не имеет веры, так уж сразу и философ, — тихо пробормотал себе под нос Арман, некстати вспомнив Файоля.
Герцог расхохотался.
— Вы оба — очаровательные молодые люди. Но милый Этьенн, не кажется ли вам, что сомнение в существовании Бога делает несколько спорным и существование дьявола? Я, кстати, тоже иногда думаю, не является ли он просто персонифицированной идеей мирового зла? Я, например, абсолютно уверен, что дьявола просто не существует.
— Дьявол умер. Да здравствует Дьявол, — грустно улыбнулся Арман.
Герцог снова улыбнулся, дружелюбно обняв Клермона.
— Стало быть, вы, Этьенн, скептик, а у вас, дорогой Арман, как я понял, нет сомнений — ни в существовании Бога, ни существовании Дьявола? Но вопрос — разумно ли это?
Этьенн согласился.
— Мы сегодня говорим на великом языке сознания и разума, перед которым бессилен язык религии. Человек страшится только того, чего не знает, знанием же побеждается всякий страх. Во все века естественная философия встречала докучливого и тягостного противника — неумеренное религиозное рвение. Пора жить без догм.
От подобных мнений Клермон сразу утомлялся. А сейчас просто почувствовал раздражение.
— Вот уж, воистину, страшнее кошки зверя нет… религиозное рвение… Кажется, ещё Бэкон удивлялся, почему это некоторые господа во все века убеждены в том, что честность и порядочность существуют только из-за какой-то неопытности и наивности людей и лишь потому, что те верят разным проповедникам и учителям.
— Этого я не утверждаю. Я лишь уверен, что после смерти ничего нет. И меня это не пугает, а успокаивает. А вас страшит?
— Скорее заставляет задуматься. Как ни иллюзорна идея бессмертия — зачем отказываться от неё? Не потому ли, что она неразрывна связана с идеей суда
Герцог снова внимательно взглянул на Клермона.
— Вы, стало быть, виконт, не хотите сомневаться? Но ведь все сомневаются — даже умнейшие люди! Сегодня умение мыслить — значит, сомневаться во всем…
Клермон досадливо пожал плечами, раздраженный и обращением герцога и самой темой разговора.
— Сомнение — это аннигиляция мысли и их же хваленного разума. Кто сказал им, что они способны сомневаться и больше того — думать? Почему они не сомневаются, а не сомнительно ли их сомнение? Откуда они знают, не является ли каждая их мысль — производной их глупости? Разум, вечно сомневающийся — просто болен. Размывающий критерии — тоже. Все можно простить, но не извращение данных свыше истин. Нельзя сомневаться в Истине. Назовите добро добром, а зло злом, иначе развалится жизнь.
— Да как вы их вообще различите? — недоуменно воскликнул граф.
Клермон вздрогнул и, скрывая ужас, опустил глаза в пол. О, он вдруг понял, — по одной этой фразе — с кем говорит. «Совершенные навыком приучены к различению добра и зла». Человек, не понимающий, что основа добра — страдание и сострадание, не знающий, что злодеяние порождается злым умыслом, и цель его — заурядные дьявольские приманки — чувственные удовольствия, роскошь, власть и слава, — нравственно невменяем. Клермон уже не впервые думал — кто перед ним? Но сегодня понимание стало слишком отчетливым. Чем подлее человек, тем чаще от него услышишь, что мораль — сумма предрассудков общества, и тем чаще он недоумевает, чем это пороки отличаются от добродетелей? Хорошо если он, все понимая, просто лицемерит. Но ведь есть и запредельный уровень аморальности, когда человек перестает лицедействовать, и искренне недоумевает, чем ложь отличается от истины, воистину перестав их различать. Но Этьенн, как ему казалось, фарисеем не был. Клермон помрачнел. Граф нравился ему, мучительно не хотелось терять в кои-то веки появившегося собеседника, и в душу Армана словно влили помои.
— Но мой дорогой племянник что-то сказал и о целомудрии, ваша милость? — Его светлость внимательно посмотрел на Армана, и Этьенн заметил, что в глубине черных глаз герцога промелькнуло загадочное свечение. — Он не пошутил, мсье де Клермон?
На эту тему Клермон говорить отказался. Со стороны графа рассказывать подобное герцогу было, по его мнению, не порядочно, но критерии порядочности у его сиятельства, как он окончательно понял теперь, были весьма размытыми.
— Я-то полагаю, что целомудрие — самое извращенное из всех постельных извращений, — заметил Этьенн, но его светлость не услышал, все ещё внимательно глядя на Армана.