Замурованные: Хроники Кремлевского централа
Шрифт:
— Кто такой? Откуда?
— Андрейка, с общего, с «Матроски», — голос стал походить на щенячье повизгиванье.
— Что ты сказал?
— Эта… Что дождемся Каху-жулика и поедем.
— По коням! — раздалось мусорское-залихватское, оборвавшее диалог.
— Кавалеристы хреновы, — буркнул кто-то злобно.
Застучало железо, зарычал дизель, медленно набирая обороты. Попрятав головы в плечи, банда тяжеловесов за всю дорогу больше не проронила ни слова.
…На «Матроске» перекидывают в другой воронок. В обоих рукавах битком мужчины, напротив с ментами и в стаканах — бабы.
Две
— Всей семьей страдают, — кивнул в их сторону мой случайный попутчик, подельница которого выглядывает из открытого стакана. Ей под тридцать, аккуратно сложена, выкрашена в рыжий цвет, руки с облупившимся ярким маникюром. На миловидном лице под шпаклевку слоится дешевая косметика. Природная красота Ольги, так ее звали, безвозвратно выжжена каторжанским клеймом крытки и простого женского горя.
— Брагу ставите? — интересуется у нее подельник.
— Пробовали, не получается. — Оля поджала губы.
— Сама чифиришь, небось? — подмигивает попутчик.
— Бывает, — кокетливо скосилась зэчка.
— Ха! Я смотрю, любишь ты кайфануть! — скалится бродяга.
Но мое внимание больше занимают женщины, названные «семьей». Поразительно разные. Одна лет сорока, торгового кроя, подсушенная алкашой, похожая на чернослив. Вторая — моя ровесница Лена, отличается редкой, не тронутой тюрьмой учительской интеллигентностью, которую подчеркивают скрывающие близорукость очки. Застенчиво улыбалась, то и дело поправляя перемычку диоптрий. Судя по отрывкам разговора, женщины золовки, за решеткой сидел муж учительницы и брат сухофрукта.
Автозак останавливается. Лена достает из маленькой спортивной сумки кружевной пуховый платок, повязывает его поверх прямых светло-русых волос. Смрад рассеивается, затуманивается деревенским маревом: расхлябанная завалинка, запах свежескошенной травы, ворчливое потрескиванье сырых поленьев…
— Сухорукова, на выход, — спугивает туманное виденье худощавый, с большой непропорциональной башкой сержант.
Лена не спеша, с уверенным достоинством, проваливается в вечерние сумерки. Перебирая в памяти текущую криминальную хронику в приложении к увиденному мной семейству, ничего, кроме семейного подряда «Социальная инициатива», по утверждению следствия, шваркнувшего граждан за мифические квадратные метры, в голову не пришло.
Вместо дам к нам посадили мордатого мужика с болезненной одышкой и прописью в лице «устал страдать!».
— С 99/1 никого нет? — первым делом вопросил он.
— Есть, — откликнулся я. — Как звать?
— Александр, — пропыхтел мужик.
— Иван, — назвался я. — Где, с кем сидишь?
— В 507-й. С Сергеем Шимкевичем — директором «Томскнефти», Лом-Али Гайтукаевым по Политковской, Осиным из Литвы, его приняли где-то под Псковом с пятью тысячами таблеток экстази, Олегом Михалевым по орехово-медведковским и кингисеппским Андреем Абрамовым.
Попутчик оказался полковником, заместителем начальника какого-то военного института, доктором наук. Сидел Александр Максин за мошенничество.
— Меня Путин медалью почета наградил, а эти суки в тюрьме держат… У меня жена инвалид второй группы…
— Куда возили-то, Александр? — прервал я нытье проштрафившегося полковника.
— На продленку, — всхлипнул Максин.
— Кто продлевает? Басманный?
— Нет, у нас свой, гарнизонный. Кстати, на 99/1 я один такой остался.
— Почему один? Подельник Бульбова здесь сидит. Как же его? Ге-ге-Гевал.
— Это же наркоконтроль! — оскорбился за себя Максин. — Менты!
— Ну, да. Бээс — бывшие сотрудники.
— Я не мусорской, — замурчал полковник. — Я военный!
Организм заряжен на подъем. В полвосьмого уже на ногах. Спрыгиваю со шконки под клацанье кормушки — завтрак.
— Не будем, спасибо! — лениво приникает к тормозам Олег.
Монотонно шебуршат новости, раздражая сонное забытье Сергеича, убаюканное похрапываньем Журы, спящего с натянутым на глаза оторванным рукавом.
Праздник сегодня. Встаю на молитву.
— С Благовещеньем, Вань! — сквозь перебор священных слов раздается голос проснувшегося Сергеича.
Еду на суд без завтрака. Суд — хороший повод поголодать, подсушиться. Голодуха плюс легкий нервяк — самый лучший жиросжигатель.
В начале десятого меня забирают из хаты — еду на суд. Дежурный шмон: стриптиз и опись вещей. Портфель бесцеремонно вытряхивают на стол. Из кипы судебных бумаг извлекают казенного «Евгения Онегина».
— Книги нельзя вывозить, — хромой цирик откладывает томик в сторону.
— Это по делу! — перекладываю книгу обратно.
— Онегин? По делу? — со знанием дела вертухай закатывает глаза.
— Ну, да! Для выступления в суде нужны цитаты из Пушкина, — давлю я, не моргнув глазом.
— «Сижу за решеткой в темнице сырой…» А переписать нельзя было? — вертухаю трудно отказать в логике.
— Очень много пришлось бы переписывать.
— Ладно, забирайте, — раздраженно отмахивается офицер.
Убираю документы и книгу в портфель, меня замуровывают в узком, с зарешеченной бойницей под потолком пенале. По стене медленно отступает бледная тень ядовитого фонаря под медленным натиском покоряющего зенит солнышка. Кто-то нервно ходит за стеной, в соседней каморке. Наверное, Шафрай. Несколько раз ударяю кулаком по стенке. Ответом раздается гулкая морзянка. Сразу улыбка режет лицо. Кажется, зачем? Отчего? Какой смысл в этом перестуке? Так, припарка от одиночества. Минуту назад ты еще был один — живая душа, запертая даже не в клетку, — в каменный мешок. И вдруг нас уже двое! Ты не видишь и не знаешь — кто твой сосед. Это даже лишнее. Душам не нужны лица — живые маски из человеческой плоти.
Загремел запор. «Руки за спину!» Повели вниз. «Зилок» с синей милицейской полосой по кузову, упирающейся в кабину, пыхтел вплотную с нашим крыльцом. Я оказался первым пассажиром. После сверки фамилии, имени, отчества и года выпуска на белый свет меня сажают в дальнюю голубятню. Следующим из подъезда выводят Борю.
— Шафрай Борис Самуилович, пятьдесят первого года. Можно я не поеду, гражданин начальник? — заурчало снаружи.
И после непродолжительного кряхтения во мраке воронка блеснула знакомая лысина, помещенная в соседний рукав автозака.