Запев. Повесть о Петре Запорожце
Шрифт:
У Петра потемнело в глазах. Он кинулся на обидчика, но его перехватили спустившиеся следом Старков и Лепешинский:
— Возьми себя в руки, Петро! Неужели ты не видишь, что это провокация?
Они повели его наверх, бережно придерживая с двух сторон, а Юхоцкий куражливо расхохотался вслед:
— Вот так и водите теперь этого психа! С намордником… Неужели не видите, что он тронулся?!.
Ночью Петра мучили видения. В одном из них он признал себя — волосы и борода вздыблены, переносье обхватил широкий ремень, еще три, поуже, стиснули лоб и щеки, а губы разодраны удилами…
Им овладел страх.
Днем к нему вернулось самообладание: он пытался участвовать в общем разговоре, написал даже письмо Антонине. Оно было выдержано в бодрых красках. Часовую башню Петр сравнивал с пансионом, где царят самые свободные порядки, себя — с Обломовым, поглощающим изысканные обеды, а потом нежащимся в теплой постели. С особым чувством он описал свадьбу Абрамовича и Грушчиньской. А закончил послание припевкой, которую услышал на этой свадьбе:
А и скуй ты их по рукам, судьба — Чтобы крепко-накрепко, Чтобы вечно-навечно, Чтобы солнцем не рассуживало, Чтобы дождем не размачивало, Чтобы ветром не раскидывало, Чтобы люди не рассказывали!..Но к наступлению темноты Петром вновь овладело беспокойство. Чтобы избавиться от него, он подсел к Федосееву, завел разговор о цветах. Это любимая тема Николая Евграфовича. Одних тюремное заключение ожесточает, других, напротив, делает мягкими, впечатлительными — вот как Федосеева. Он не ботаник, не любитель-цветовод, а потому его привязанность к природе не носит практического характера, скорее созерцательпо-философский, поэтический. Он умеет живописать так, что тюремная камера вдруг начинает казаться лугом, над которым веют солнечные ветерки, гудят пчелы, распевают птицы. И уже не слова соединяются со словами, а миллионы разрозненных жизней сливаются в одну большую жизнь, великую и непобедимую…
Почувствовав, что смятение Петра как-то связано с приходом темноты, Федосеев стал расписывать цветение ночной фиалки, в самом близком родстве с которой находятся анютины глазки, троецветка, маткина-душка, братки, иван-да-марья, розопасль, веселые глазки… Всему свое время — дню и ночи, бодрствованию и отдыху. Тьма не обязательно мертва и угрюма. Для многих земных: существ она подобна свету. Надо только научиться различать, что в ней действительно темно, а что несет покой и гармонию…
Голос у Николая Евграфовича тихий, уютный; глаза глядят ласково, оберегающе — им и не хочешь, а поддашься.
Не прерывая беседы, Федосеев увлек Петра к его кровати, уложил и долго сидел рядом, убаюкивая, как ребенка.
Петр расслабился, задремал. У его изголовья в живой доброй темноте поднялись, замерцали сказочные цветы, очертаниями своими напоминающие то простенькие анютины глазки, то пышнотелые, похожие на скульптурные изваяния, цветы гдулы-цикламена. А над ними взмыл в серебристо-космическую мглу лесной жаворонок, которого простые люди называют юлой или птицей-фиялкой…
Но успокоение продолжалось
Петр затравленно вскрикнул, бросился к стене, прижался к ней спиной, готовясь отразить любое нападение. От его вопля проснулись не только обитатели «чердака», но даже узники других камер. Наиболее любопытные из них пришли узнать, что стряслось, но Лепешинский выпроводил их, не входя в объяснения.
Федосеев молча вложил в руки Петра кружку с водой, и Петр послушно начал пить, захлебываясь и дрожа от пережитого.
Сочувственно покашливал рядом Ванеев, встревоженно замерли остальные. Петру стало стыдно за переполох, который он наделал.
— Вы уж простите… Сон плохой навалился…
— Да ты что, Петро? — разом заговорили товарищи. — Ерунда это… С каждым может случиться.
Но Петр понял: нет, не с каждым. Еще в Доме предварительного заключения что-то надломилось в нем. Раньше он полностью владел собой, теперь начались провалы. Как же быть?!
«Спать днем, а ночью бодрствовать!» — подсказал разум.
Однако и днем Петру отдохнуть не удалось: в каморе постоянно толклись люди — один входит, другой выходит. Смех, сутолока. Табачный дым насквозь пропитал не только одежду, но и камни.
Чувствуя, что так долго не протянет, Петр попросил Акимыча перевести его в одиночную камеру. Старший надзиратель всполошился, по-стариковски начал выпытывать причину столь необычного желания, потом, не зная, как быть, отправил Петра на осмотр к тюремным врачам. Те бесцеремонно ощупывали его, заворачивали глазные веки, лезли пальцами в рот. От их грязных халатов пахло карболкой и мертвечиной.
Врачи сделали множество прописей, но в одиночку перевести Запорожца не дали: нездоровье Петра там может усилиться.
И тогда Кржижановский предложил:
— Станем спускаться на день в нижние камеры. Вот и будет Гуцулу покой.
Сердобольпый Акимыч в свою очередь разрешил Петру ночные прогулки в паре с кем-нибудь из товарищей. Делал он ему и другие поблажки — в любое время отпускал в тюремную лавку или в библиотеку, расположенную в цейхгаузе.
Как-то в полутемном складе Петр столкнулся с Юхоцким. Одессит, воровато оглянувшись, сбил его с ног и тотчас скрылся. Петр хотел вскочить, догнать обидчика, но куда там: сил не было даже подняться самому, без посторонней помощи.
После этой стычки Петр перестал выходить из камеры. На вопросы товарищей отвечал односложно:
— Не получается… Не получается!
Сообщению, что его хочет видеть Софья Павловна Невзорова, Петр долго не мог поверить. Он хорошо помнил, что Соня выслана в Нижний Новгород. Значит, в Москву ей путь заказан.
Потом в сознании вспыхнула надежда: а вдруг Соня и правда прорвалась сквозь полицейские заслоны…
Петр дал себя одеть, впервые за долгое время посмотрел в зеркало. Неужели этот запрятанный в густую бороду человек с желтым лицом, настороженно горящими глазами, горестными складками на лбу — он, Петр? Не может быть!