Записки лимитчика
Шрифт:
— Это здесь! На первом этаже. Ну, пожалуйста! Я совершенно не могу один...
Я продолжал колебаться, не отказывался напрочь потому лишь, что человек с чубом по-казацки был чем-то интересен — я еще не понял, чем. Притом, я вспомнил всю несуразность знакомства с Тацитовым у входа в гостиницу «Октябрьская». Ведь и там — и там! — были мои колебания при виде человека с пустыми пивными бутылками в сумке... Опасливое осторожничанье.
Взял меня под руку, продолжал тянуть в подъезд.
— Не захотите, сразу же выйдете... Ну, пожалуйста!
Дверь, обитая черной клеенкой, крайняя к лифту. На просвет видна задняя дверь, открытая во двор. К ней круто спускаются ступени. На лестничной площадке распахнуто во двор окно. Почему-то
— Правда, у меня там мухи... духота.
И теперь повторил то же. Комната с одной стороны имела ломаные очертания полуфонаря. Толкнул оконные створки, затерханная штора колыхнулась. Пиво оказалось разлитым в бутылках из-под вина. Человек был из Новочеркасска. Я рассмотрел его получше: чернозубый от курева, с карими глазами, лихо курносый, усатый. Вернее, с недавно отпущенными усами... Он предлагал садиться. Но стул явно чем-то залит. И значит, постоим. Я кинул взгляд на скомканные, страшноватенькие простыни на постели, и Хосров зачем-то стал рассказывать о случившемся накануне: привел девушку, не мог оставаться один, она лежала на этой постели, а он... он сбежал. Он усмехнулся, поиграл глазами и наверно бы покраснел, если б мог. Если б не был красен от пива.
— Вернулся в два часа ночи, а ее нет Ушла. Разозлилась, должно быть!..
Стоя передо мной, он заговорил путано, пьяновато и одновременно стыдливо:
— Люблю красивых... Х-хе, скажи, а кто не любит! Но какие они... безжалостные... Да, прав Ивантей!
Ивантея я не знал. Он доставал откуда-то черный мешок, вынимал из него подозрительные листки с машинописью. Я догадывался: и он, этот Хосров, пописывает! Что за всеобщее наваждение марать бумагу! Сообщал мне приговор все того же неведомого Ивантея: «Тебя печатать не будут». Говорил не без гордости.
— Зачем тогда пишешь? Для себя?
Он медлил с ответом. Потом жадно закурил и с дымом выдохнул:
— Мне современное письмо не нравится. Много вранья. Все говорят, что хотят писать правду, — и врут!... Вот и решил сам чего-нибудь... Как сумею!
Я взял у него несколько листков. Это была проза, где упоминался какой-то такелажный матрос. Чубатый и усатый оказался привязчив, однако настроения читать не было. Стал рассказывать о своей жизни в Ленинграде. Эта квартира — не его. Живет здесь месяц, хозяин в отъезде, но скоро вернется. Придется перебираться — есть хата по соседству, в этом же районе. Три года живет по знакомым — таким вот макаром... Снова бросался на писанину, читал вслух отдельные куски. Увлекался, хватал за руку — выше запястья. Не сразу отпускал, точно прислушиваясь к ощущению. Но потом, когда я уже уходил, поразил тем, что, хитро улыбаясь, сказал:
— Все это неправда!..
И кивал на черный мешок, брошенный под ноги.
Взял с меня слово зайти к нему завтра. Поскольку тороплюсь. Передумал, снова боялся оставаться один; ему стало, наверно, плохо, потому что хотел бежать в ванную, и боялся одиночества, боялся...
— Не надо уходить. Я знаю, ты сейчас уйдешь. Подожди меня!
— Да выпей ты воды — тебе же плохо! Лицо почернело. Немедленно в ванную!..
Я подтолкнул его. Он судорожно мотнул рукой и исчез.
Что-то подсказывало: надобно выбираться отсюда. И выбрался — вышел на Литейный проспект. Но не уходил, еще какое-то время стоял, точно ожидая дальнейшего. Знакомство было необычным и, надо признаться, взволновало меня. «Расскажу сегодня Тацитову», — думал я. Пришло на ум, что надо бы посмотреть на все это взглядом со стороны... В результате, отошел от подъезда несколько в сторону. И была минута, другая нерешительности: мужик безусловно интересный — этот Володька из рода Сасанидов... Свой, видимо, среди богемы либо богемки, — не хотелось терять его из виду. Необыкновенно ярко представил
Толпились негусто люди на остановке троллейбуса — тут же у подъезда; в витрину галантерейного магазинчика в цокольном этаже заглядывали девчонки; чубатый сочинитель выскочил, заметался. Литейный по-воскресному был не очень многолюден, сквозил; но меня Хосров так и не заметил. Я видел краем глаза: вот он потоптался возле мужчин, попытался заговорить с военным... Я потихоньку пошел прочь. Оглянулся напоследок — он еще маячил, фигура его выражала большое беспокойство.
...О крупном поэте, которого он, Володька, называл Сталкер — влияние братьев Стругацких, одноименного кино, — сказал так: если придет к нему в литобъединение кто сильный, он старается его сломать, изгнать... «Не, Сталкер сильного не потерпит: потому натура такая!» — объяснял озабоченно.
Полуосознанная борьба за первенство, за выживание, думал я, здесь тоже ломают соперника насмерть, или — на всю жизнь.
Казалось бы, что мне он — Хосров? Готов кинуться к любому... Но желание увидеть его на следующий день с утра не отпускало, ныло, как больной зуб. Сомнения, высказанные Тацитовым, что-то вроде ревности к сочинителю, лишь подхлестнули меня. Иду!
И вот я у двери, обитой черной клеенкой. Потянул — она была не заперта. Там была еще дверь, беззамочная. Если не звонить, теряли смысл возгласы обдуманные, приготовленные: «Хосров 15-й» и «Человек в очках». Их, пока ехал в трамвае, репетировал мысленно и улыбался. Представлял, какое лицо будет у нового знакомого. Нажал на кнопку звонка. Хлопнуло, стукнуло, вышел кто-то полуголый с заросшей грудью. Я удивленно, в дурной полутьме убеждался, что это не Хосров...
— Вам кого? — спросил полуголый.
— Володю. Мгновенная заминка, потом:
— Какого Володю?
От неожиданности я тоже промедлил. Наконец:
— Хосрова.
Быстрый ответ:
— Он вчера ушел...
Тут же повтор на мое недоуменное, машинальное «хотел его видеть» — твердо:
— Он вчера ушел.
Я еще продолжаю безнадежно проговаривать: «Мы вчера виделись с ним...», уже понимая... Мужчина лет 36—38, с залысинами, очень обеспокоился, каменно напрягся, точно собираясь драться. Отчего он встревожился? Ухожу. Он, значит, и есть хозяин квартиры, бывший в отъезде! Может быть, это он — Ивантей?
Нужно дополнить эту сцену вот чем: когда открывалась дверь, промелькнула картина необычная — вид комнаты, в которой все в порядке... То есть тщательно убрано. Было ясно, что полуголый сочинителя выставил.
На Литейном я посмотрел по сторонам, бессмысленно заглянул в витрину галантерейного магазинчика. Вместо манекена там сидела на корточках живая девушка, очень красивая, и, когда я не сразу отвел глаза, показала мне язык и нахмурила красивые брови.
Тацитов пришел с ночного дежурства, спать не стал. «Надо купить кубинских сигарет, — объяснил, потоптался у столика. — Чаю тоже надо бы где-то...»
Ночью, просыпаясь, думал: кто нас ест? И отвечал себе: комары! Питерские. Следовало мучительное забытье. Я отпускник и со мною происходит только это — борьба с комарами... Могу подолгу сидеть утром на кровати — в чужой комнате, которая когда-то была комнатой прислуги, а потом в нее угодила бомба или попал снаряд, теперь этого никто точно не знает. Иногда, скрестив руки на груди, я расхаживаю полуголый по квартире. Обязательно подхожу к старому бесхозному фортепьяно и размышляю. Снова передо мной «Шидмайер», снова сецессионские, выбеленные временем, линии изображений на черном фоне: узловатой японской сосны, трепещущей горлинки, пчелы, анютиных глазок, бабочки, тростника цветущего. Открываю крышку с таким чувством, точно под ней — вся прошлая жизнь; «Шидмайер» и с ободранными, сплошь чернозубыми клавишами звучит наперекор временам. Но иногда, как мне кажется, я извлекаю из него что-то свое...