Записки странствующего энтузиаста
Шрифт:
Расти, мое семечко. Видно, душа дождалась и хорошо вспахана жизнью. Расти, мое семечко.
На Казанском вокзале только что прошел дождь. Еще когда сели в машину, по ветровому стеклу хлестнули первые капли, а сейчас вся площадь у трех вокзалов стала серебряная. Идем, шлепаем.
Мальчик-водитель несет коричневый чемодан Останина, я — свою сумку с электробритвой, с, так сказать, джинсовыми штанами и новой розовой рубахой, у которой такой замечательный короткий воротник, который всем докажет, что и я не чужд веяниям, не чужд.
– А я люблю капитально собираться в поездку, —
И иронически смотрит на мою синюю сумку из неизвестной мне тринитротолуолово-иприто-люизитовой материи. И я не знаю, что теперь в руках носят. Майлс Гелдон носил длиннющую шпагу, а у меня и шпаги нет, та-ак, только языком мелю, бала-бала. Казанский вокзал, Казанский вокзал… Я потом скажу, кого я там встретил и кого потерял. Рифма получилась случайная, но, видимо, где-то жила во мне и теперь выскользнула на свет божий неуправляемая.
Одни любят неуправляемые рифмы, другие — управляемые, когда душа не останавливается и продолжает свою работу. Но многие, слишком многие думают, что рифма — это когда окончание одного слова похоже на окончание другого слова. Это всегда видно, и эти стихи может делать компьютер. Некоторые даже на это надеются и даже полагают, что компьютер раз и навсегда положит конец этой затянувшейся дурости. Они имеют в виду поэзию. Они не догадываются, что поэзия «не умираема», не убиваема, не воскрешаема — неувядаема, аема, аема, аема, потому что она не продукт чьего-то запутавшегося или озверевшего сознания, а след первичного бытия. А сознание вторично. И умники потому и живы на свете, что поэзия существует, несмотря на все попытки от нее уклониться или самообъегориться.
– Гошка, по-моему, мы потерялись, — говорит Андрей Иванович. — Впереди мелькал мой коричневый чемодан, а теперь не мелькает.
– Вот он! — восклицаю я, как человек на мачте у Христофора Колумба, который, бедняга, был уверен, что открыл Индию, а открыл са-а-всем другой материк, который даже именем его не назвали, а назвали именем совершенно постороннего трепача — так дальше на материке и пошло.
И мы уперлись в грудь человека, преградившего путь нашему галопу.
Левая сторона его пиджака была как бы вышита колодками орденов, наших и зарубежных, рядов семь или больше.
– Андрей Иваныч, — сказал он, — вам туда, вдоль этого поезда. Там Ольга Андреевна все покажет.
– Это Гоша Панфилов, — сказал Андрей Иванович. И мы все друг с другом перездоровались за руки. Мы с Андреем Ивановичем почему-то тоже, с разбегу. И мы уверенно пошли вдоль длинного поезда.
– Орденов-то, а? — говорю.
– Блестяще знает испанский, — сказал Андрей Иванович. — Теперь парторг издательства. Люди шли. Теплые, обыкновенные, и они не знали, как я к ним относился. А я к ним относился хорошо.
Дорогой дядя!
А в газетах и журналах шла платная дискуссия о том, как сделать необыкновенно прекрасное искусство, которое бы… и так далее.
Эксперты и приблудные трепачи и даже физики высоких энергий и слабых взаимодействий полагали, что если долго обсуждать эту тему и давать друг другу советы, то это окончательно-замечательное искусство
Меня всегда одолевало любопытство — можно ли помереть, не родившись? Получалось, что гений — это что-то вроде аборта. Но поскольку все знают, что все обстоит далеко не так, и что гений — это, как раз, наиболее активно живущий человек, то выходило, что гений — это человек, идеи которого либо дольше всего доходят, либо быстрей всего присваиваются. В первом случае его тепло поминают после смерти, во втором он уходит тщательно безымянный. И выходило, что наивеличайший гений — это народ, который как раз и обладал двумя вышезамеченными признаками.
А реально практикующие люди художества уныло откладывали изучение дискуссии, которая особенно мощно длится последние лет полтораста, где-то со времен фразы Белинского — «„Евгений Онегин“ — энциклопедия русской жизни», и старались помнить, что речь идет все-таки о поэме, а не о справочнике.
Реально практикующий поэт, художник или композитор, так и не дождавшись рекомендаций, которые бы сильно улучшили то, что он делает по старинке, на глазок и на ощупь, робко выискивали где придется отдельные советы отдельных художников, композиторов, поэтов, которые на деле доказали, что они-то и есть таланты, и даже, страшно сказать, гении.
Причем, я имею в виду не идеи, прогрессивные для своего времени или не очень, которые высказывал или которых придерживался реально практиковавший классик искусства, и которые зависели от того, на каких житейских позициях он стоял, поскольку все идеи вторичны, принадлежат сознанию и зависят от бытия. Нет. Речь идет о том, как происходило и совершалось само искусство у тех реальных талантов и гениев, которые, мало того, что с дискуссией не были знакомы в силу лени или неграмотности, но которые, к примеру, жили на белом свете, когда еще не только дискуссий на эту тему не устраивали, но даже еще и истории искусства не было.
То есть речь идет о качестве, о «знаке качества» самого художества, которое, как выяснилось, не зависит ни от каких дискуссий на этот счет, а зависит от чего-то другого. Даже самая лучшая, но бездетная акушерка должна понимать все же, что кое о чем она знает только понаслышке.
Вначале я даже увлекался дискуссиями такого рода. Уж очень хотелось узнать, как делать такие произведения, чтобы они оказались искусством.
Я тогда думал, вот придет специалист и все растолкует, а уж я тогда… и так далее. А потом вижу, и этот прав, и этот прав, и этот прав, и этот, и в одной газете оба правы, хотя сражаются друг с другом и издеваются, и льется кровь, к счастью, чаще всего клюквенная, а ведь так не может быть, чтобы все правы, не так ли? И тогда я стал думать, а что, если все не правы? Не то чтобы я такой умный и всех переплюнул, а просто по диалектике — если логика права, а результаты противоречивы, то надо рассуждения отложить и искать в природе то, мимо чего эта логика проскочила.