Заповедный мир Митуричей-Хлебниковых
Шрифт:
С началом войны участились встречи Петра Васильевича с Василием и Марией Митуричами — его детьми от первой жены.
Май: «Смутно помнятся упоминания в разговорах родителей о некоей Наташе. Позже я понял, что речь шла о первой жене отца Наталии Константиновне Звенигородской. Развод, разрыв, очевидно, был тяжелым. Наталия Константиновна предпринимала какие-то попытки отстаивать свои права на отца. Отец же, насколько я знаю, однажды приняв решение, не встречался с нею до конца жизни. Но дети — мои сводные брат Василий (старше меня на 10 лет) и сестра Маша — старше на 5 лет, нечасто, но приходили. Навещали отца. Вася приходил и за очередными деньгами, которые выплачивал им отец» [364] .
364
Указ.
Сохранился сделанный тушью и белилами портрет Василия 1933 года — Васе в это время было 19 лет.
Май: «Наверное, из-за разницы в возрасте Вася не очень-то мною интересовался. Но когда я стал подрастать, Вася восхищал меня фокусами. Он виртуозно манипулировал шариками, любыми другими мелкими предметами. „Глотал“ их, тут же вынимал из живота, из ушей — откуда угодно. Лишь после многих показов я научился безошибочно следить за истинными перемещениями шарика. И тогда для меня стало особенно забавно следить за реакцией других, не разгадавших тайны зрителей.
Кажется Маша любила поиграть со мною. К ней радушно относилась моя мать. Помню даже шли разговоры, чтобы взять Машу с собою в Крым.
После смерти матери Маша (отец звал ее Момка) стала чаще навещать отца. Он рисовал ее, усадив позировать в голубом платье для живописи.
Маша работала лаборантом на кондитерской фабрике. Изготовляла какую-то нужную для конфет молочную кислоту.
И вот где-то в самый голодный для меня период первого года войны она вдруг позвала меня с собою. Таинственно, ничего не объясняя. Привела меня в какую-то небольшую квартиру. Там оказался сахар, кофе и сушки. Она сварила сладчайший кофе, и я пил и пил его и грыз сушки. Дома у нас кофе никогда не был заведен. Возможно, я пил его впервые. Утолив голод, напившись до отвала крепкого кофе, я целые сутки не мог заснуть. Стучало в висках, бухало сердце. Словом, накушался так, что еле отдышался. Что это за квартира, я так и не спросил.
О Наталии Константиновне, Машиной матери, отец никогда не говорил. Помню лишь один рассказ об ее отце. Где именно жил он, я не запомнил, но в сельской местности, наверное, бывшей своей вотчине. Но был он тогда „однодворцем“. Видимо, сам вел какое-то хозяйство. Отец же рассказывал о том, как он, слегка пьяненький, сидел у окошка и переговаривался со всяким проходившим мимо. Крестьяне же низко кланялись ему и величали „князем“.
Когда мы получше подружились с Машей, она привела меня к себе домой, и я познакомился с Наталией Константиновной. К тому времени она была довольно грузной, пожилой уже женщиной с суровыми манерами и взглядом. Она преподавала французский язык. А жили они с Машей в маленькой комнате в общей квартире в огромном новом доме на углу Садовой и Коляевской. Они были рачительны и запасливы, и когда после войны понемногу стала налаживаться жизнь, у них завелись и варения, и соления. Наталия Константиновна не была разговорчивой. Но однажды она рассказала о своих предках — князьях Звенигородских, как во время войны 1812 года предок ее продал все имения и на вырученные деньги снарядил целый полк солдат, тем самым окончательно подорвал не очень большое состояние семьи.
И еще об одном — возможно, ее отце (или деде?), который, поступив юным поручиком в службу, во время офицерских кутежей поносил Романовых как узурпаторов трона, который должны бы по праву занимать истинные Рюриковичи — Звенигородские. За что и был разжалован и уволен со службы. Жалко, что я не умел, да и не умею выспрашивать. Возможно, Наталия Константиновна могла бы и еще рассказать о своих предках.
Когда я поступил работать в Окна ТАСС, оказалось (я не знал этого), что там же работает и Вася Митурич. Но он был в другом цехе, там, где вырезали трафареты. Вырезала трафареты и будущая жена Васи Клара Сергеевна Шепотинник. Но у нас, трафаретчиков, и резчиков были разные графики работы, разные помещения, так что виделись мы очень редко, от случая к случаю. Поселился Вася у Клары у Сокола, по тем временам очень далеко, и может быть поэтому реже навещал отца. Жену его Клару отец как-то сразу не полюбил, и на моей памяти была она у нас один лишь раз.
Немцы все ближе подходили к Москве. Большинство знакомых уезжали в эвакуацию. Но отец об эвакуации не помышлял, оставаясь стражем при „грузе № 1“ — тяжеленном чемодане с рукописями Велимира Хлебникова, № 2 — живописью Веры Хлебниковой, и своими работами. Оставить, бросить все это он не мог, но и двигаться с таким скарбом в превратности эвакуации было немыслимо.
И вот наступили дни декабрьской паники, когда все кто как мог бежали из города. Закрылась и наша мастерская, и нас пригласили в ТАСС получить расчет. Там, в священных стенах телеграфного агентства, паника оказалась особенно очевидной. По полу разбросаны бумаги с грифом „совершенно секретно“. Бродившие там люди все что-то тащили — кто пишущую машинку, кто еще что-то.
Я прихватил противогаз.
В дни этой паники по определенному талону карточек выдавали по пуду (!) муки и по сколько-то сметаны. С мешком для муки я выстаивал длиннейшие очереди, но частые воздушные тревоги разгоняли эти очереди и надо было занимать снова. Но один пуд (или сколько-то) муки я все же получил.
А вслед за памятным разгромом немцев под Москвой жизнь снова вернулась в прежнее русло. Возобновилась и работа в „Окнах ТАСС“.
Там, в „Окнах ТАСС“, я впервые увидел Виталия Николаевича Горяева, забегавшего навестить красавицу Таисию Борисовну, свою жену, тоже трафаретчицу.
Монотонная работа трафаретчика приводила к тому, что к концу двенадцатичасовой смены начинались ляпы, краска затекала под трафарет, шел брак. А с увеличением тиражей до пятисот иногда экземпляров бумага не выдерживала. Трафареты рвались, приходилось срочно изготовлять новые.
Внезапно покинула нас Майя, к которой мы успели привыкнуть и, кажется, оба с отцом изрядно влюбились в нее. Она же вышла замуж за Николая Васильевича Одноралова. Раз или два я видел его у них. Но брак оказался непрочным. Однако у Майи появился сынок — Миша, и теперь с объявлением воздушной тревоги мы уже не ждали ее. Да и тревоги стали много реже.
Несмотря на все трудности, художественная жизнь еще теплилась. Отец ходил на рисовальные сеансы в литографскую мастерскую в Козихинском переулке. Иногда туда ходил и я. Предприимчивые завсегдатаи студии, среди которых была некая Анна Филипповна, прямо на улице залавливали военных, красивых девушек и усаживали позировать. И художники и их модели сидели в шубах, в шапках. Но по таинственной закономерности войны о простудах как-то не вспоминали.
Рисовал отец и в городе — гигантские баллоны аэростатов, обложенные мешками с песком фасады домов.
Однажды вдохновленный сообщением об удачной кавалерийской атаке где-то на северном Кавказе, вспомнив батальную свою школу, нарисовал черной и красной тушью великолепный батальный лист со многими десятками, может быть сотнями, мчащихся всадников. Очевидно, лист этот куда-то был куплен. Куда? Жаль, что не знаю его судьбы.
Пытался он делать и какие-то литографии для заработка — с летчиками и самолетами, открытки на военные темы, но ничего путного из этого не получалось.
Наверное, в это время затеял он автопортрет, который писал несколько лет, едва ли не до конца войны. Теперь он в Государственном Русском музее. Но главным его занятием все больше становились проекты и модели „волновиков“.