Запоздалые истины
Шрифт:
— Они активные, — заступилась шестая.
— Активные? — громко удивился инспектор. — Я тут полдня хожу, а они молчат.
Девушки, как по команде, взялись за чашки и утопили в них взгляды. Стало тихо — лишь урчал самовар. И от тишины сделалось вроде бы еще белее.
— Вот и вся активность, — усмехнулся инспектор.
— Директор-то человек хороший, — вздохнула старшая.
— Поэтому можно жечь хлеб?
— Мы не жжем, — она поджала губы.
— А кто жжет?
— Ой, девочки, нам пора, — всполошилась старшая. — А вы еще попейте...
Они воробьиной стайкой выпорхнули из комнаты.
Петельников не ждал откровенного разговора за чашкой чая, но и не ждал такого дружного противостояния. Он не сомневался в конечном успехе, — злило ненужное упорство. Неужели эти девушки не понимают, что горы сожженного хлеба не утаишь? И неужели им не жаль своей работы?
Инспектор остервенело взялся за третий калач — он отомстит этим девицам, съев все это блюдо. Да ведь они напекут новых...
В чайную комнату влетела с запоздалой сердитостью мучнистобровая девушка:
— А вы зато обжора!
И выпрыгнула за дверь, оставив инспектора наедине с калачами.
Печеным хлебом кормят скот. Голуби в городах прыгают по накрошенному хлебу. В мусорных бачках торчат окаменевшие батоны. В столовых искромсанного и недоеденного хлеба столько, что хватило бы еще на одну столовую. Школьники бросаются кусками, а то и сыграют буханкой в футбол. Вот и хлебозавод сжигает...
Показать бы это мужику восемнадцатого, девятнадцатого века. Дореволюционному мужику показать, людям гражданской войны и Отечественной показать бы.
Почему же так? Сыты? Голодный человек хлеб не выбросит. Но есть, по-моему, и другая причина.
Раньше к производству хлеба была причастна основная масса народа. Теперь же им занимается лишь часть общества, меньшая.
Раньше мужик пахал земельку, идя по ней ногами своими. Сеял, жал, молотил цепами, да с лошадкой. Хлеб пек сам, баба его пекла, предвкушая первую хрустящую корочку...
Теперь тракторист пашет сидя — тоже работа нелегкая, но он имеет дело с трактором, а не с землей; он высоко, он над ней. Убирает на комбайне — тоже руки заняты не снопами, а рычагами, тоже сидит высоко. Мелют зерно на мельнице — все механизировано, лишь кнопки нажимай. Ну, а как пекут, я видел — поточная линия, электропечи, кнопки, рубильники. Выходит, что производство хлеба как бы отделилось от человека.
Раньше хлеб был полит жарким потом. Может, поэтому его и ценили? Теперь его добывают индустриальным способом. Может, поэтому и не ценят?
В кухоньке вроде бы все было: шкаф-пенал, столик, полки, плита... Даже люстра. И все же кухонька выглядела захудалой. Мебель была собрана из разных гарнитуров. Пенал облупился. Старомодная черная плита от времени как-то заиндевела. На давно не крашенных стенах желтели пятна и пятнышки. Люстра, похожая на старинный бубен, светила тускло и масленисто.
Та женщина, которая была на приеме у директора хлебозавода, стояла возле окна. Пепельные волосы, бледное лицо и линялый халат сливались в одну затушеванную серым фигуру. Может быть, только глаза выделялись непокорной силой.
На столе лежала тугая пачка зеленого лука. Свежие огурцы были насыпаны, как просыпаны. Серая крупная соль поблескивала в большой деревянной чашке. Буханка ржаного хлеба, нетронутая
Башаев, с красным отяжелевшим лицом, бессмысленно спросил:
— Тебе налить?
— Еще чего... И сам бы не пил.
— А почему?
— До хорошего не доведет.
— Кто спешит к бутылке, тот спешит к могилке, — ухмыльнулся Башаев.
— Вот именно.
— С водочкой дружить — за решетку угодить.
Он залпом выпил полстакана и хрустнул огурцом так, словно раскусил грецкий орех. Лук жевал уже медленно, вроде бы прислушиваясь к его горькому вкусу.
— Тучи собираются на горизонте, — туманно сообщил он.
— Что?
— К следователю меня таскали.
— За что?
— За дурь мою.
Новую порцию водки налил он рывком и выпил махом, остервенело. Огурец средней величины полетел в рот и тоже хрустел там звонко и пусто.
— Ну и чем кончилось? — вяло спросила она.
— Отпустил, доказательств у него ни хрена нету.
— Доказательств-то... насчет чего?
— А это не твоего ума дело.
— Тогда к чему затеваешь разговор? — спросила она так, что можно было и не отвечать.
Башаев и не ответил. Его лицо, и прежде красное, теперь прямо-таки набухло кровью, доказывая, что эта бутылка сегодня не первая. Волосы, курчавые и крепкие, влажно обмякли. И без того маленькие глаза вовсе пропали, как провалились в череп.
— Значит, пьешь с радости? — усмехнулась она.
— На свои пью.
— Мог бы пить в другом месте.
— А у меня вопросик есть...
Он взял бутылку и глянул на свет — сколько там осталось? То ли в стекле была синева, то ли водка какой-то особой чистоты, но жидкость показалась голубоватой. Башаев вылил ее в стакан и выцедил с неожиданной гримасой.
— Все, отстрелялся.
— Вопросик-то какой? — заинтересовалась женщина.
— Тебя видели на хлебозаводе...
— Ну и что?
— Зачем приходила?
— А ты мне кто, чтобы допрашивать?
— Вынюхивала?
— Выпил? И прощай...
Оказывается, глаза у Башаева не исчезли бесследно — от злости они появились вновь и смотрели на женщину с тем голубоватым огнем, которым светилась выпитая водка.
— Мужу яму роешь?
— Не твое дело...
— Смотри не попади в эту яму вместе с ним.
— Уходи!
— Я-то уйду, а ты спи-спи да и проснись.
— Что-что?
— Проснись глянуть, не тянется ли к твоему горлу костлявая ручонка...
И Башаев расхохотался смехом, на который все в кухоньке отозвалось звоном и дребезжанием.
— А ну пошел прочь! — крикнула женщина.
Он поднялся неожиданно легко, пробежал и тут же хлопнул дверью в передней. Женщина исступленно схватила пустую бутылку и запустила вслед. Бутылка ударилась о косяк и разлетелась на крупные голубоватые осколки.
Принято говорить о силе слов, которые способны убить и способны воскресить. А цифры? Они могут хлестнуть по нервам не хуже слов. Ну хотя бы эти...
Если каждая наша семья выбросит в день сто граммов хлеба — по кусочку, значит, — то для получения этого всего выброшенного хлеба нужно распахать, миллион триста тысяч гектаров земли.