Заре навстречу
Шрифт:
— Вы кушайте, пожалуйста, на здоровье сами, а мы благодарствуем. С непривычки со сладкого зубы только гниют.
Больше всех из полосухинских ребят Тима дружил с Костей. Тощий и сутулый, как отец. Костя, несмотря на худобу, отличался редкой силой. Заложив правую руку за ремень, бил Тиму «понарошке» одной левой, "как хотел".
На самодельных лыжах, сделанных из бочковой клепки, по воскресеньям они уходили в тайгу, где отгребали снег в луговинах, собирали мороженую клюкву в туеса, а в кедровниках
В чужих лунках, выбитых во льду реки, они ловили окуньков на хлебный мякиш, вместо крючков используя согнутые булавки. И хотя Костя был одет только в стеганый спорок с ямщицкой поддевки и в войлочные опорки на босу ногу, он никогда не зяб и, даже если к ночи стужа на реке шла за тридцать градусов, первым не предлагал уходить. Только изредка, хватая горстью снег и растирая им лицо, говорил озабоченно:
— Ты, Тимка, не сиди, как сурок, а то кровь застынет! А ну, давай «понарошке». Выходи на одну руку, я тебя погрею.
Костя всегда сам делил: добычу и, разделив, добавлял Тиме лишнее.
— Это тебе за компанию! — говорил он строго.
И если Тима протестовал, предупреждал его:
— Ты охотничье правило не рушь, а то вместо всего по харе заработаешь!
Потом шел на базар и продавал торговкам свою добычу. Пряча деньги, говорил:
— Это я Феньке на приданое коплю, а то отец ее за старика кошкодера замуж отдать хочет. Говорит, скорняк — профессия, а он не скорняк, а живодер, и больше ничего.
Тиме очень нравилась Феня Полосухина, худенькая, кроткая, с маленьким личиком, освещенным большими голубовато-серыми глазами, гладко, на пробор, причесанная, с толстой длинной косой, завязанной простой веревочкой. Она становилась особенно печально-красивой, когда пела старинные песни, откинув голову на высокой, тонкой шее, полузакрыв глаза, прижимая иссеченные порезами большие труженические руки к впалой груди.
Жених Фени, кривой скорняк Бугров, подперев мохнатую голову толстым кулаком, слушал ее, тяжело сопя, и из его единственного глаза текли слезы на мохнатую скулу. И вдруг он произносил с непонятной яростью:
— Будя, будя душу рвать!
Нащупав среди тряпья шапку, уходил, не прощаясь.
— Чего это он? — спрашивала тревожно жена Полосухина.
— Чего, не понятно, что ли? — зло говорил Костя. — Совесть его жрет. Посватался, вонючий живодер, a когда слушает, как она поет, стыдно!
— Чего ж тут стыдного-то? — робко осведомлялся Пог. ссухин. — Пока в девках ходит — поет, а станет бабой — враз смслкнет.
— Вернул бы ему деньги, которые он тебе в долг дал, не стала бы тогда Феня из-за него мучиться! — кричал на отца Костя.
— А самим на улицу? — отвечал отец. — Он за нашу квартиру Пичугину за год уплатил. А Фенькэ лучше, что кривой: с одного боку свободнее жить
— Ты чему дочь учишь? — возмущалась мать.
— Эх ты, горесть никудышняя! — восклицал с отчаянием Полосухин. И вдруг набрасывался на дочь: — А ты что, как богородица, сидишь, глазами хлопаешь? Если не нравится, скажи, откажем!
Феня поднимала на отца печальные глаза и произносила тихо:
— Вы, папаша, прикиньте, может, дома вам меня держать больше выгоды. Он меня не по любви берет. Все ходит, смотрит, какая работница.
— Значит, как мастерицу уважает, — нерешительно говорил отец. Потом вдруг с отчаянием кричал: — Я вам сколько раз говорю: гляди обноски лучше, может, в их клад где зашит, скажем, золото! А вы его стряхнете на пол, а после метлой в помойку. Значит, сами и будете за такую жизнь виноватые, а более никто.
Когда скорняк приходил к Полосухиным пьяным, Костя не впускал его.
— Я же тебя калекой сделаю, — угрюмо дыша перегаром, говорил скорняк. Я же тебя не рукой, а гирькой на ремне гроздить буду.
— А вот видел?
И Костя показывал Бугрову спрятанный в рукаве коротенький черный, косо сточенный сапожный нож.
Скорняк уходил во двор и там начинал буйствовать и орать:
— Тряпишники, лоскутники, обобрали, а теперь в сродственники лезете! Гони деньги, а то к Юносову пойду, он вам от товара откажет, с голоду сгинете!
Из соседнего закута выходил на шум слесарь Коноплев, жилистый, плешивый, с лихо закрученными, будто с чужого лица, большими черными усами, и произносил отрывисто:
— Честных людей срамить? А ну, поди сюда, тебя под ноги положу!
— А ну, тронь! — выл Бугров, вращая чугунную гирю на сыромятном ремне.
— Значит, трону, — спокойно говорил Коноплев и, подойдя вразвалку к скорняку, вдруг присев, ударял его наотмашь в подмышку.
— Ты мне руку свихнул, — визжал Бугров, — ты мне за это ответишь!
— Скажи спасибо, что не голову.
Коноплев шел к Полосухиным и вежливо осведомлялся:
— Может, добавить, чтоб совсем сюда не ходил? Ну, как желаете. Значит, за долг стесняетесь? Правильно. Вы, соседи, люди честные, — и, подумав, заявлял скромно: — Тогда пойду еще добавлю. Слегка. Чтобы не срамил без основания.
Свадьба скорняка с Феней Полосухиной не состоялась.
В тот день, когда в лачуге Полосухина собрались гости, и «молодые» сидели уже за столом, и Феня покорно подставляла свою холодную, впавшую щеку под вялые, сальные от еды губы жениха, вдруг явился Коноплев с винтовкой в руках и с нпм еще двое рабочих, тоже с винтовками.
— Извиняюсь, — сказал Коноплев, — я к вам на полминуты. Только женишка спросить, сколько ему тут должны деньгами.
— А ты кто такой? — закричал Бугров и, зажав в руке вилку, попытался вылезти из-за стола.