Заре навстречу
Шрифт:
— Я уже Копоплеву сказал.
— А Коноплев тебе кто? — ярился Редькин. — Отец, да? Ты отцу докладывай.
— Ну каждому в руки дал.
— Ты мне не нукай, а то я тебе так нукну, своих не узнаешь, — и тут же, позабыв, что только что сердился на Гришку, спрашивал Тиму озабоченно: Папаша с мамашей будут или как? Может, им на это внимания нет?
Начальство!
— Я скажу.
— Ты не на словах, а бумажку нашили, они, может, к бумаге более склонные.
— Чего ты к Сапожковым цепляешься, — сердито вмешалась как-то Капитолина. — У их и
— Партийные пусть тоже придут, посмотрят, — настаивал Редькин.
— Это с каких пор ты партийных обожать стал? — насмешливо осведомилась Капнтолина. — Сам же говорил, они вроде попов: только свой приход и хвалят.
— Я про каких? — смущенно оправдывался Редькип. — Я про тех, которые в господских партиях состоят.
— Тоже рассуждает, вроде знает чего. Коноплев небось человек, а ты на него, как пес, кидаешься.
— У меня с ним свой счет, — угрюмо заявил Редькин.
— Ну вот и выходит, оба одинаково понимающие, а ты его ни в пень не ставишь, — торжествовала Капптолина и передразнила супруга: — "По политике рассуждаю, до политике". Одна у тебя политика: как себя самого получше выказать. Вот!
— Зовп сюда Коноплева! — яростно закричал Редькин. — Зови.
— Мартын, дай сюда костыли и сядь. А ежели что, смотри! Хорошего человека задевать не позволю.
Гришка исчез и скоро явился с Коноплевым. Лицо Коноплева было встревоженно и бледно.
— Здравствуйте, Мартын Егорович. — И, потупив глаза, произнес совсем тихо: — И вам, Капитолина Евлампьевна.
— Садись! — приказал Редькин.
Коноплев покосился на Тиму и Костю и робко попросил:
— Ребятам зачем же такой разговор слушать?
— А ты знаешь, какой мой разговор будет? — сурово спросил Редькин.
— В заблуждении вы, Мартын Егорыч, — кротко сказал Коноплев и, потирая колено широкой ладонью, проговорил с трудом: — Я ведь только душой болел, и все, Пускай Капитолина Евлампьевна подтвердит.
Сворачивая дрожащими пальцами цигарку, ненавидяще глядя на Коноплева, Редькин сказал сипло:
— Ты с этим разговором зря сунулся. Тут я тебе словам недоступный. Я свой счет на тебя не закрыл. А вот об чем разговор будет. Да ты сядь ближе, не колебайся.
Капка, дай костыли, а то башка виснет. На, мой кури, крепче. Разговор серьезный, долгий. И тут нам с тобой надоть руку в руку, чтобы не обошли буржуи-то. Да сядь, говорю, на постели, рядком. Оно лучше будет, довереннее…
Тима не любил Редькина: Редькин кричал на ребят, когда они играли во дворе в лапту:
— Окна, жиганы, повыбиваете! Гришка, марш домой! — И, замахиваясь на сына костылем, шипел, как гусь: — Забаловала мать. Ступай чурки стругать!
Редькин презрительно относился к Полосухину, называя его лоскутником, тряпичником, заплатных дел мастером.
Сколько раз он орал на Полосухиных, что они завоняли своим тряпьем все жилье, что от них даже из-под пола вонь идет, и издевательски спрашивал:
— Скоро свою Феньку замуж
Но сейчас Редькпн уважительно просил Коноплева:
— Нам надо кучей на них идти. Объяснить все по закону. Стеснение жизни буржуям будет оттого, что трудящимся простор пынче положен. Мол, им по комнате на рыло — самая что ни на есть справедливость. А какой лишек, то революция берет аккуратно. Не кулаком в рожу, а по голосам, которые «за» и «против». Значит, надо, чтобы неимущие жильцы не сомлели от половичков, мягкой мебели и фикусов асмоловских, а твердо себя вели, самостоятельно себя чувствовали. А то мы народ мягкий, вежливый; если нам кто первый «здрасте» кинет, так мы шапку долой и уже спину гнем в дугу за уважение. Я сам мученый. Народ знаю. Ему еще непривычно себя главным считать. Все стелемся, ежимся.
— Это ты правильно рассуждаешь, — согласился Коноплев. — Домовой комитет — это тоже Советской власти палец. Дело серьезное. Политика. И то, что ты на партийных облокотиться перво-наперво решил, — это мне упрек самый что ни на есть. Я ведь тоже так, а зайти к тебе не решался. Ниже момента был. Думал, дашь костылем, и на этом весь наш разговор кончится. А ты вон как высоко мыслишь, — и совсем тихо произнес: — Я ведь о тебе только с одного боку судил. Тоже чуть было в человеке не просчитался. А мы должны теперь все друг дружке в глаза глядеть, а не воротить рожу за обиды и прочее.
— Капка! — восторженно крикнул Редькин. — Чего глаза тупишь? Ничего, гляди вовсю. Вижу, человек, а не паскуда, — и сокрушенно произнес: — Нам бы с тобой сейчас самогона… хлебнуть. Но Капитолина не держит: боится, сопьюсь. Инвалиды, они все от своего горя спиваются. А вот я ничего, только курю цепко.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Каждый раз, когда приходилось ночевать одному дома, Тима особенно остро испытывал тоску от своего одиночества. Слоняясь уныло по комнате, он подходил к шкафу, где висели мамины платья, отворял дверцу, разглядывал, вспоминал, какая она в них была в разгое время.
Вот это, с зелененькими полосками, мама надевала на вечеринку к Савичам, и Софья Александровна, когда мама кончила петь, бросилась к ней, обняла и воскликнула:
— Ох, Варька, какой у тебя голос изумительный!
Тебе бы с ним нужно не в революцию идти, а в оперу.
А вот это синенькое, с порванным рукавом, Тима тоже очень хорошо помнит. Во время учредиловки мама раздавала на улице листовки, призывая голосовать за болы::свиков. Офицер с красным бантом на шинели хотел отнять у мамы листовки. Она прижала их к груди и пинала офицера ногами, а тот тащил ее за руку в ворота дома.