Завеса
Шрифт:
Цигель беспрекословно подчинялся, с надеждой глядя на Одеда, который стоял поодаль. Так вот, он каждый раз влюблялся в кого-то. Раньше это был Аверьяныч, пропади он пропадом. Теперь – молодой человек по имени Одед.
– Можете располагаться, как дома. Уже поздно. Одед приготовит вам ужин. – Последние слова Узи произнес с легкой иронией. – Спать будете при настольной лампе. В туалет вас также будет сопровождать Одед.
Только через две недели пришли к Цигелю на квартиру с официальным ордером на обыск. Жена никак не могла понять, почему искали чистые листы бумаги.
Допросы
Цигель сначала отрекался, зная, что никаких вещественных улик у следователей нет.
Потом сник и показал тайники. Больше не было смысла сопротивляться. И он начал спешно выкладывать все, надеясь этим облегчить свою участь.
Но это следователей не устраивало.
– Ты и есть главный предатель, – кричал на чистом русском языке Узи, – за тридцать серебряников ты предал родных, погибших в войну, любимую бабку, ты и есть законченный и конченый Иуда. Но мы тебе не дадим повеситься на дереве, чтобы потом его назвали не иудиным, а козлиным, позоря все козлиное, ни в чем не повинное племя. Мы будем любой ценой охранять твою жизнь, пока не выжмем из тебя всю правду.
– Но я же все выложил, как на духу.
– Ну и хитер же ты, пес.
И это говорил Узи, годившийся ему в сыновья.
Цигель действительно не понимал, что от него требуют. Он удивлялся – почему во время допросов следователи слушали его с рассеянным вниманием, как бы уже заведомо относясь к его показаниям, как желанию снизить профиль их важности.
– Вам следует во всем признаться, – мягко уговаривал Одед, – это облегчит вашу участь в суде.
– Но в чем?
Тут врывался Узи и начинал задавать ему вопросы, на которые не было у Цигеля ответа. Они явно имели кого-то другого в виду.
– Ты же знаешь, что сейчас находишься за границей, – угрожал Узи, – а там все может случиться. Мы тебя так упрячем, что будешь считаться как мертвый или пропавший без вести.
В течение восемнадцати часов в сутки, через каждые шесть сменялся следователь. Так что был еще третий по имени Йони. Этот говорил тихо, но голос у него был какой-то металлический. Казалось, еще миг, и он выхватит из-за пазухи пистолет и пристрелит Цигеля, как собаку.
И все трое выдавали ему какую-то неизвестную ему информацию, русские кодовые имена, о которых он понятия не имел, упоминали какие-то отчеты. Накатывало валом облако информации, неизвестно откуда, его не касающееся, как некий скрытый мир, проскальзывающий в прорехи беспамятства, и это наводило на него еще больший страх.
Он понимал, что это его неведение и было использовано кураторами, чтобы его окончательно угробить. Для них он был разменной монетой, стертой до предела.
Ощущалась убийственная фантазия этого – внезапно обнажившегося в прорехах незнания – мира. Против нее не было никакой возможности бороться, искать правду, взывать к справедливости.
Его топили профессионалы, учившие его же в подмосковной школе.
Какие-то обрывки чего-то услышанного
Весь КГБ виделся ему продажной мафией, свихнувшейся на конспирации, выдумывающей фантастические операции, чтобы поднять свой престиж до уровня мистики.
Ему вовсе не надо было не давать спать. Он и не спал, сходя с ума, соединяя какие-то обрывки сказанного следователями, как осколки разбитого зеркала или свихнувшегося сознания, в попытке создать хотя бы какую-то картину из осколков. Он уже мечтал, чтоб дали ему какой бы ни было срок, и оставили в покое.
Иногда он даже заговаривался, тут же пугаясь этих провалов сознания.
Но следователи все воспринимали в реальном плане и с удовольствием плели паутину. У них-то мозаика складывалась удачно. Она даже скрашивала скуку бесконечных допросов, ибо – считали они – в складывании мозаики внезапно возникнет некая цельность, которая откроет главную нить в хаосе того, что наговорил арестованный.
Иногда он вскакивал посреди ночи, который раз пугаясь света настольной лампы, и в ушах его отчетливой галлюцинацией звучали разговоры в школе разведки. Там действительно говорили о чем-то похожем на то, что повторяли следователи. Но там то ли бахвалились, то ли набивали себе цену, говоря о советской всемирной шпионской сети, с которой соревноваться может, что ли, только израильский Мосад. У-у-у, эти пройдохи – евреи. У них этот опыт в крови. Они ведь, черти, и нашу всемирную сеть создавали – Эйтингтон, Треппер, Маневич.
Это же с ума сойти, всю тайную информацию, списки осведомителей, шпионов, которые следовало уничтожить, записывали и хранили.
Аверьяныч объяснял: хозяйство настолько огромно, что упустишь какую-нибудь деталь – имя, выдуманную биографию, придуманный блеф, и все может рухнуть, ибо слишком громоздко само виртуальное здание шпионажа.
Все записано в святцы КГБ. Только главного босса, бога сыска и фиска, которого надо бояться, нет. Вот и крадут и продают те, кто был при информации.
И оказался Цигель воистину козлом отпущения, «мелким бесом» в бесовской империи, где к отработанным душам не было никакой пощады.
– Ты – предатель, – спокойно изрекал Йони, – и сын твой – предатель. Пошел в отца. Это же надо – пробраться в военную разведку. Ты же предал всех своих близких. Все, что ты передал, будет использовано против них.
Ну, ладно, на свой народ, на еврейство тебе наплевать, но близкие, родные, будущие твои внуки…
– Я не могу понять, что вы от меня хотите. Не могу…
После бесконечных изматывающих допросов, Цигель постепенно начал догадываться, что на него вешают всех собак. В конце концов, ему показали фото, которое ослепило его той мгновенной вспышкой из-за портьеры в хельсинкском ресторане. Эта вспышка не давала Цигелю покоя все эти три года: была ли, не была?
На фото он сидел с Аверьянычем именно в позе перед занавеской, воистину, смертельной Завесой, из-за которой официанты в расшитых косоворотках, то бишь, критики в штатском, выносили блюда.