Завеса
Шрифт:
– Узнаете?
– Да, он был мой куратор.
– Ну, вот и раскалывайтесь на всю катушку. По материалам этого человека мы знаем о вас все.
Мозг, неизвестно откуда взявшись, сверлила пушкинская строка «Давно, усталый раб, замыслил я побег…»
Литература на Цигеля явно действовала пагубно.
Цигель ломал голову над тем, почему в эти годы, когда он уже прекратил связи с Аверьянычем, его не брали. Значит, ничего не знали.
Обычно почти всегда ловят по доносу. Намного реже обнаруживают шифровку или тайник. Значит, донос был недавно. Сомнения не было: Аверьяныч
Его, несчастного Цигеленка, считают резидентом.
Это можно было понять по вопросам.
Когда же ему показали фото, исчезли всякие сомнения. Он долго не понимал этого, лез из кожи вон, рассказывая все, что знал. Не верили.
Внезапно осознав это, он весь взмок и на миг потерял сознание, ибо вдруг почувствовал, что лицо и рубаха влажны: в него плеснули водой.
Аверьяныч мог легко и изящно преувеличить значение Цигеля, довести до уровня резидента.
Часть аналитиков и психологов, изучавшая материалы допросов Цигеля, склонна была толковать упорство в непризнании тех или иных фактов его незнанием.
Но взяла верх линия, что Цигель еще тот орешек.
Именно потому, что он как бы и не упирался, а мастерски делал вид, что не знает.
Это был, по их мнению, высший пилотаж в игре.
Более того, Цигель, вероятно, знал, что его подопечные покинули Израиль, и потому смело отнекивался, говоря, что названные лица ему незнакомы.
Заседания происходили в окружном суде Тель-Авива при закрытых дверях. Адвокат говорил: все, что сообщил подсудимый, было взято у него силой и давлением. Никаких вещественных улик вообще нет. Только по одной фотографии не знакомого нам человека, которого считают сотрудником русской разведки, и рядом с которым сидит подсудимый, нельзя судить о его вине.
Но прокуратурой было представлено судье секретное приложение, в котором фигурировали данные, переданные американцам Аверьянычем, доказывающие, что Цигель – резидент. Он просто избрал путь признания по вещам, которые невозможно отрицать, чтобы прикрыть главное.
На основе этого секретного приложения прокуратура требовала пожизненного заключения.
Суд признал обвинение подсудимого в измене и шпионаже при отягчающих обстоятельствах, с целью нанесения непоправимого урона государству Израиль.
Приговор: восемнадцать лет тюремного заключения.
Из них треть срока – шесть лет – в камере-одиночке.
Высший Суд справедливости подтвердил приговор.
В камере
Даже при закрытых дверях стоит прозвучать высоко и гнусаво, как звук лопнувшей струны, голосу человечка: «Встать, суд идет!» – и жизнь отдельного существа, будь то палач или жертва, становится второстепенной. Эта мысль сверлила мозг Цигеля.
Посадили его в одиночную камеру в особом отделении для самых опасных преступников, в тюрьме «Шикма», около города Ашкелона.
По углам узилища висели камеры, следящие за каждым его движением.
Лишь впервые ощутив оглушительное одиночество в этом каменном мешке, Цигель пытался осознать, случайно ли
Он сильно преувеличил ценность Цигеля, поймав его на слабости прихвастнуть. Маленький, ничтожный, уничтоженный Цигеленок в какие-то ночи внезапно раздувался, как лягушка, от собственного значения в играх мировых сил, но к утру пузырь лопался, он трезвел, покрываясь потом от страха: а не сошел ли с ума?
Когда Орман отчаянно спорил с Бергом о «свободе воли», и Цигель воспринимал эти дискуссии, как сплошную чушь, он даже на миг представить себе не мог, насколько это впрямую относится к его судьбе, которая привела его в этот бетонный застенок.
Как определить, спорили Орман с Бергом, является ли принятое человеком решение свободным порывом души или давлением внутреннего диктата, а еще чаще – при диктатурах – внешнего диктата?
Конечно же, брошенная на дно жизни, покрытая пеплом душа искала оправдание и потому во всем обвиняла внешний диктат.
Но Цигель-то знал, что в этой каменной яме, напоминающей преисподнюю, последнее дело – лгать самому себе.
Он сам выбрал этот путь по собственной «свободной воле». Он прекрасно знал, на что идет. Он легко, не зажимая носа, спускался по этой, провонявшей предательством, лестнице, и только оглянувшись теперь, увидел, насколько глубоко погрузился в нечистоты.
Камера была – два на три метра – абсолютно отделена от камер остальных заключенных. Подъем в шесть утра, в семь – завтрак, в десять – часовая прогулка в примыкающем к камере узком дворике.
Жизненное пространство было обрублено со всех сторон неумелыми каменщиками или бетонщиками, и в этот несколько скошенный куб неправильной формы втиснули стонущую, сопротивляющуюся, расхристанную жизнь Цигеля.
Странен был отсчет первых минут надвигающихся удушающим обморочным валом восемнадцати лет. Невозможно было представить эту бесконечность, подобную тоннелю времени, без признаков жизни, сплошную тьму.
И свет в конце тоннеля не предвещал ничего хорошего.
В первые дни он никак не мог смириться с тем, что в этом каменном мешке ему гнить столько лет. Все казалось, вот-вот раскроется дверь, и ему, как любому существу, дадут возможность долго, до изнеможения, идти, вдыхая пространство с каждым шагом. Он что, хуже паука, таракана, птицы, по утрам издающей трели где-то совсем близко, роняющей еще одну щепотку боли в его неволе.
Он пересчитывал в минуты свой срок. Получилось где-то около девяти с половиной миллионов минут, и, к его удивлению, от этого как-то полегчало, хотя цифра был умопомрачительной.
Защелкнули замок. И Цигель остался один, без опоры, как паук, замеченный им в углу камеры. Но тот мог по нити быстро спускаться и так же быстро подниматься, убегая через щель. Цигель же ощущал себя оторвавшимся от одной стены, повисшим в воздухе на тончайшей, могущей прерваться в любой миг, нити жизни, на которой, как ни раскачивайся, лишь через восемнадцать лет доберешься до противоположной стены.