Завеса
Шрифт:
Возникал шведский религиозный философ по имени Сведенборг, о котором рассказывал Орман. Слова во сне превращаются в образы, точнее, в про-образы и пра-образы, как опять же говорил Орман. Ад и Рай, по Сведенборгу, не запрещен никому. Двери открыты. Мертвецы не догадываются о своей смерти. Грешники лишены лица. У них вместо лица что-то зловещее, изуверское. Однако себя они считают красивыми. Каждую секунду человек готовит себе вечную гибель или вечное спасение.
Все это, на свободе казавшееся Орману от лукавого, к ужасу его, здесь, даже после пробуждения, выступало истинной сущностью всей его жизни.
Иногда сон сразу же разверзался черной дырой
Сплошная жуть во сне распластывала тело, и Цигель с трудом выпутывался из тенет сна, ловя ртом воздух.
Орман возникал во сне, как образ успокаивающий. Слова выговаривал четко: «Великий русский нейрохирург, академик Борис Леонидович Смирнов свободно знал иврит, санскрит. Перевел на русский язык «Махабхарату». Он был глубоко верующий, за что сослали его в Туркменистан. Вот, что он говорил: «В наше время не верить в Бога может только человек малограмотный».
В первые месяцы Цигель едва прикасался к еде, не желал выходить на прогулку, не обращал внимания на шныряющих по камере мышей и тараканов. Во время одной из прогулок провели в камере дезинсекцию. Цигель и этого не заметил. Не убирал камеру, не принимал душ, не брился. Парикмахер отказался его стричь и брить, ибо боялся, что пребывающий словно бы в каталептическом состоянии клиент внезапно выхватит бритву и перережет себе горло.
Только к первому свиданию с женой и младшим сыном сам побрился, убрал камеру, смыл грязь. Молчал все свидание, пока жена болтала всякую чушь, и слезы в ее глазах не просыхали. Сын смотрел на отца отчужденно, как на незнакомого человека.
Цигель лишь немного оживился, вспомнив Станислава Ежи Леца – «Ну, пробьешь головой стену. Разве в соседней камере лучше?» Тут Дина совершила оплошность, желая поддержать Цигеля:
– Можно подумать, что ты давно готовился к тюрьме, и литературу выбирал только на эту тему.
Цигель мгновенно замкнулся. Взгляд его остекленел. Он даже не обратил внимания, когда жена и сын встали и ушли.
Цигель много спал или лежал, уставившись в потолок. Боже мой, какую тоску он испытывал в юности по ночам, глядя на звезды. Потом вообще не успевал смотреть на небо. Теперь видел лишь, серый, бетонный, неоштукатуренный, мертвый потолок, вызывающий тошноту своей асимметричностью. Даже окошко было устроено в камере так, что звезд не было видно. Лишь жадный взгляд иногда различал блеклую полоску света по краю оконца, несомненно, – лунного.
В этом безжизненном затоне время бежало не по привычному кругу циферблата, а по прямоугольнику догоняющих друг друга и не сдвигающихся с места четырех стен.
В этом прямоугольном времени память открывала самые сокровенные шевеления души.
Был ли он жертвой информации, или она составляла стимул его существования и знания выжить: ведь самыми интенсивными руслами истинной информации, и это известно всем, является шпионаж.
Теперь он не хотел никакой информации. Не открывал черный телевизионный ящик, это фальшивое оконце, казалось бы, пристегивающее к камере бесконечный мир.
Внезапно, через всю жизнь вернулась к нему юношеская способность к игре слов, за что он так ценил Аверьяныча, способность, с годами забитая, вышибленная позорной, что уж там говорить, осведомительской деятельностью.
На этом пятачке, подобном купе вагона, движение которого
Ниже его достоинства вконец раздавленного существа было в чем-то умолять тюремщика, который умилял его тем, что умалял это его достоинство.
Он знал, что тюрьма находится недалеко от Ашкелона, и мог в мельчайших подробностях представить себе шоссе в Тель-Авив, пересекающееся у железнодорожного переезда с шоссе, ведущим из Тель-Авива в Беер-Шеву. Рукой подать до дома, от силы час-полтора езды плюс восемнадцать лет. Он видел свой дом, аллею пальм, по которой они с Орманом совершали прогулки к морю. Все это разрывало душу. Он провел рукой по волосам.
Они стояли, как наэлектризованные, что называется – дыбом.
Снился сон: его волокут на операционный стол. Он кричит: как же? Я совершенно здоров. Во мне еще столько нерастраченных сил. Об одном лишь прошу – дайте мне их истратить.
Проснулся. Показалось, Дина склонилась над ним: тебе что-то плохое приснилось? В темноте ясно проступало ее такое родное лицо. Впервые за все совместные годы он видел ее так подробно, чувствуя, что никого нет ближе и дороже ему, чем она. Глухие звуки, похожие на рыдания, на незнакомые ему раньше спазмы, разрывали грудь.
Цигель вспоминал самое начало его контактов с КГБ.
Просили писать невинные положительные характеристики на товарищей и знакомых. Цигель отдавал себе отчет в том, что для вербовщиков все это – галиматья. Но, вот же, согласился сотрудничать. То ли по наивности, то ли по романтическим сказкам о советских разведчиках типа Абеля. То ли под влиянием самой роскошной «лапши» – Штирлица. То ли по душевной слабости, по затаенной жажде решать судьбу ничего об этом не подозревающего себе подобного.
С того момента, как он так легко написал пару строк и расписался, не было хода обратно. Следовало вести себя по анекдоту: коль уж насилуют тебя, расслабься и постарайся получить удовольствие.
Его даже восхищало, как хитро втягивают человека в это дело. Говорят ему: напишите характеристику на А, Б, В. «Но ведь это мои друзья!» «Так и пишите. Нам важно ваше мнение». Но ты уже не тот, кем был до этого: ты написал о друге Большому брату, ты уже преодолел мерзкое ощущение двуличия, ты уже, разговаривая с другом или близким знакомым, будешь все время это помнить, и мучиться. Но постепенно это войдет в привычку, слежка разбудит в душе все дремавшие в ней инстинкты ищейки, всю прелесть подглядывания и подслушивания. Оказывается, совесть и чувство справедливости можно одолеть постепенным погружением в болото. Оглянулся, только голова и торчит: дышать ведь надо. А к зловонию нюх еще как привыкает.
В подмосковной разведшколе Аверьяныч и другие преподаватели не уставали говорить о высокой нравственности советских бойцов невидимого фронта в отличие от продажных коллег по ту сторону.
И хотя любой курсант не мог не знать про мерзости, творимые органами в недалеком прошлом, слова о том, что вот, они избранны для элитной службы, цепляли их, как мелкую рыбешку, на крючок. Крючок застревал навсегда. Это был отличительный знак шпиона – торчащий, несмотря на заглот, крючок.
Акулы шпионажа заглатывали эту мелкую рыбешку с потрохами, говоря ей, что именно на ней держится будущее державы, и потому используемые ею – обман, ложь, выворачивание души, подглядывание в замочные скважины, все это вовсе не аморально, ибо служит государству.