Завеса
Шрифт:
Они встретились по просьбе Ормана.
– Меня трижды вызывали в Службу безопасности, высказывали подозрения. Но что я мог знать, – сказал Берг. – Я, конечно, чувствовал, как он пытается выведать, чем я занимаюсь. Я изворачивался, как мог. Он давно унюхал, что я програмист, а не простой жестянщик, но не было у него достаточно улик, пока при третьем вызове в Службу безопасности сказали мне, что следует раскрыть ему, – и даже внезапно, – чтобы увидеть реакцию, – мои занятия компьютером, якобы для изучения кодов Торы. Вы же знаете, насколько нам, хасидам Брацлава, запрещено лгать перед лицом Святого, благословенно имя Его, но я все же, скрепя
– И как он это принял?
– Упал в обморок. Еле его привел в сознание. Такие дела.
– Я ведь ничего этого не знал.
– Думаете, если бы знали, смогли бы его разоблачить?
– А что это у вас были за секреты насчет беспилотных летательных аппаратов?
– Он слишком поздно догадался, что я занимаюсь программами для таких летательных приборов. Можете себе представить, какой лакомый кусок он упустил, а кусок-то был под самым его носом.
– Я только думаю, с каким опасным человеком мы были рядом. Он же мог по их указанию ликвидировать каждого из нас обычным для КГБ способом: отравить радиоактивным, я знаю, полонием, что ли?
– Не думаю, – мягко сказал Берг, – что он был способен на убийство. Вы знаете, его бабка, младшая сестра моего покойного, благословенной памяти, отца живет у нас. Цигель ее очень боялся, все обхаживал. Да и в обморок падал не от хорошей жизни. Несколько раз порывался покончить собой. Что сказать, трагическая фигура. И знаете, все же думаю, дали ему слишком большой срок.
– Восемнадцать лет. Сойти с ума.
– А он и сходит. И ничем помочь ему нельзя. Вы что, думаете, я зря брал его в синагогу, заставлял молиться? И пусть вам это не кажется преувеличением. В той ситуации, между теснин, только молитва спасет его. Я собираюсь передать ему несколько священных книг. Он же великолепно читает на иврите. Времени у него – целая жизнь. Бывало, что такие заблудшие души становились праведниками. Если только душа его не будет сломлена. Знаете, я тоже чувствую на себе вину. Я ведь мог вовремя раскрыть все, что таилось в его душе, и не было у него с кем поделиться. Я мог спасти его, и не сделал этого. Ведь он же мне довольно близкий родственник. И это меня мучает. Конечно, существуют разные военные тайны, от которых зависит судьба и нас с вами, и наших детей. И все же, самое дорогое в мире – высшем и низшем – человеческая душа. И каждый должен сделать все возможное во имя ее спасения.
– Опять это иудейское всепрощение. Да он же знал, на что идет. Его учили этому.
– Широки ворота в ад, а назад и щели не обнаружишь.
– Но как ловко законспирировался. Ни одного жеста, выдававшего его тайные намерения.
– Тут вы ошибаетесь. Я ведь уже много лет пытаюсь изучать тайны души человеческой по жестам. У него я давно замечал несоответствие между жестами и словами, им произносимыми, движениями тела. Многим система жестов человека кажется нелепой детской забавой. А между тем, за каждым жестом – суетливым, конвульсивным, церемониальным или молитвенным – скрыто внутреннее выражение души человеческой – ее неприязни, грешности, смирения, слияния с небом и вообще – самоощущения в жизни.
– И что?
– Но это не улики.
– По-вашему, он – жертва обстоятельств. Может еще стать праведником.
Не родились вы и не жили там, наивный человек. Есть такой перебежчик, бывший полковник КГБ Гордиевский. Нашего с вами возраста. В тридцатые годы, когда он, как и мы, был мальчиком, слышал, что в одной Москве расстреливали по тысяче человек в день, и все
Теперь я понимаю: он думал, что все его шпионские усилия были впустую. Не стоило ему впадать в прострацию, мол, работал на машину, которая развалилась. И вообще, что стоит человечек-жучок-боровичок рядом с машиной, пусть рухнувшей, но продолжающей вертеть маховиками личных амбиций и варварского эгоизма, помноженного на азиатскую жестокость, смазанную накопленным партийным богатством. Знаете, можно считать чудом умение нашей с вами малой страны распознавать щупальца всех наших, мягко говоря, недругов и держать круговую оборону, быть может, только за счет ума и талмудической изощренности. Когда я приехал в Израиль, со мной, как и с каждым репатриантом, проводили беседу в Службе безопасности. На вопрос агента, что я ожидаю от жизни в Израиле, я признался, что желаю сбежать от любого коллективного заклинания, требования, обязательства. Там я пытался это делать по мере своих слабых сил. К сожалению, сказал агент, на этой малой земле мы все слишком зависим друг от друга…
В течение последнего времени, после осуждения Цигеля, дурная зависимость от него не давала Орману покоя. Стоило заснуть, как в любом сне тут же возникал Цигель. То он, подобно Протею, оборачивался на глазах Васей Кожухаренко и с плаксивой наглостью требовал от Ормана перевести с французского языка руководство по шпионажу, то неожиданно распахивал дверь в квартиру Ормана и, разбежавшись вдоль гостиной, прыгал в окно.
Тут же возникал Берг и назидательно говорил, что самоубийство – самое страшное преступление против человеческой души.
Надо же бежать вниз, кричал Орман, пока самоубийца не долетел до земли.
У нас есть время, отвечал на это Берг, ему-то лететь вниз восемнадцать лет.
Орман в ужасе просыпался.
В третьем часу ночи пил воду, стараясь унять сердцебиение.
Но стоило снова сомкнуть глаза, как Цигель был тут как тут. Он был сосредоточен, вещал голосом и словами Ормана:
«Есть сила земного притяжения, но есть и сила виртуального притяжения. Воображение обладает своим центром тяжести».
Дальше возникал какой-то мрак. Орман думал про себя, а Цигель, как марионетка, выражал эти мысли вслух:
«Когда же сдвигается центр тяжести души, человек теряет умение и чувство – отличать добро от зла.
А ведь человек – мера времени, и на уровне существования его не сдвинешь, чтобы не сотрясти окружающую реальность, в глубине которой иное соотношение прошлого, настоящего и будущего. Сама материя времени смущаема и смещаема не в эйнштейновском понимании сжатия и расширения, зависящего от скорости, а в экзистенциальном ощущении медленно тянущегося времени страха и депрессии в тюремной камере.
Но лучше ли проживание на воле, в быстро несущемся времени, в эйфории, чаще всего не оправданной?
Все беды в мире людей от нарциссизма, от скрытого любования самим собой, от отсутствия чувства реальности, от длительной безнаказанности, которая рождает уверенность во вседозволенности».
Было невыносимо слышать все это из уст Цигеля.
Эта исповедь, рожденная в душе Ормана и изрекаемая Цигелем, была крайним выражением отсутствия «свободы воли», по поводу которой Берг и Орман столько ломали копья.