Завеса
Шрифт:
– Естественно. Видите, опять слева, здание в глубине лесопарка. Это монастырь. Монахи его дали обет молчания. А дело в том, что здесь в древности был город Хамат. В Новом завете его называют Эммаусом. Думаю, вам знакома картина Рембрандта «Иисус после своего воскресения встречает паломников в Эммаусе». Монахи эти, вероятно, считают себя хранителями или, во всяком случае, наследниками тайны этой встречи. Другой Иисус…Навин, преемник пророка Моисея, именно здесь, в долине, крикнул: «Солнце, стой над Гаваоном, луна над Аялонской долиной». И от этого уже никуда не деться. Вы представляете, как это потрясает, увиденное
Тут лишь Орман внезапно заметил, что никто вокруг не разговаривает, вероятно, прислушиваясь к его словам, испуганно оборвал свой монолог на полуслове. Цигеля кто-то позвал из сидящих далеко позади.
Несомненно, Орман и был причиной молчания, ибо тут же все снова заговорили, с любопытством к нему присматриваясь.
За окном, как на оси, медленно проворачивалась даль с маячащим на горизонте минаретом, а, вернее, местом погребения пророка Самуила, помазавшего на царство царя Саула.
Глядя на все это, Орман продолжал безмолвно прерванный монолог, вернее размышления, которые следовало бы немедленно записать, но, конечно же, под рукой не было ни ручки, ни бумаги, а просить у кого-либо у сидящих вокруг незнакомых людей он стеснялся.
Орман думал о еврейских священных книгах, в которых энергия гениального словесного потока сознания сливалась с потоком реальных событий. Хаотичность, случайность, драматичность, трагичность этого потока сама искала собственный смысл и форму – миф, символ, архетип, – и события эти являются как бы наследниками пространства, плотность которого на этом пятачке в понятиях земного шара гениально и счастливо их усиливала стократ, потрясая еще младенческое сознание человечества.
Все эти образы и события, в каждой клетке и знаке которых присутствуют Бог и человек, оторвались и ушли в большой мир, вошли архетипами во все языки, но изначально и навек пленены этим их «родовым» пространством. И оно продолжает их держать, как пучок стрел в колчане: только назови пароль-знак, и оно мгновенно раскрывается через тысячелетия, – Иерусалимом, Иерихоном, долиной Последнего Суда или Геенны огненной.
Это пространство – нечто природно-материальное – именно здесь совершило прорыв в сферу духа, осознавшего впервые единого Бога.
Но без отдельного, сосредоточенного в своем одиночестве, отделенного от всего «шума времени и бытия», человека, обладающего чутьем слушать свое подсознание, корнями уходящее в природу и дух, ничего бы и не было.
Только он, одинокий, подающий голос, различает корни мифа, символа. Только он, ошеломленный силой знака, уже в момент начертания отрывающегося от своего рисунка, увековечивающего мимолетное, но уже не исчезающее, только он, человек, становится мыслью, сознанием, самосознанием, образом и подобием – создателем заново в художественном и духовном плане этого пространства.
Самое удивительное, как этот словесный духовный свод сохраняет свою силу через тысячелетия разрушения стереотипов, которые опадают, как омертвевшие листья с дерева, в непрекращающемся процессе живого существования поколений.
Все это зачаточно и смутно мучило Ормана там. А здесь не дает покоя ни днем, ни ночью жажда осознать себя в новом контексте, в новых обстоятельствах, читающих в отпущенных пределах жизни эту древнюю знаковую систему, как новый свет нового дня, неповторимого во временности, настырного свидетеля, который по-новому высвечивает, разыгрывает и толкует это древнее пространство.
Сквозь беспамятные воды забвения эти имена и названия стоят, как деревья и камни – незыблемыми основаниями, вросшими в это малое пространство памятью того или иного единственного во времени события, застолбившего вечность.
И вот тут возникает момент смыкания текста с собственной жизнью его создателя. Биография художника внезапно обнаруживает в себе внутренние линии, насущность выразить себя в тексте, ибо она, биография, наиболее ему знакома, она и зеркало, и зазеркалье жизни художника.
Все комплексы его разделяются текстом.
Более того, нередко текст обнаруживает еще большее упрямство в этих комплексах, чем сам творец, погружая последнего то в депрессию, то в эйфорию.
И трудно Орману отличить их в душе друг от друга в эти мгновения, когда автобус въезжает в Яффские ворота Старого города, медленно движется мимо развалин дворца Ирода, по узкой улочке Армянского квартала, к Сионским воротам, и чуть ниже останавливается на автомобильной стоянке.
Они вступают всей группой в Еврейский квартал, пересекают какую-то площадь, и вот перед Орманом во весь размах, мощь и потрясение – вид на Храмовую гору с золотым куполом мечети Омара и серебряным – мечети Аль-Акса, с которого, по традиции, пророк Мухамед улетел на небо на своем огненном коне Аль-Бураке, на Стену Плача, на раскопки городских улиц времен Второго Храма.
Они спускаются по временным шатким ступеням вниз, и Орман во все глаза смотрит на солдаток и солдат, проверяющих сумки у всех, идущих к Стене Плача, около которой масса народа, развернуты плакаты Недели солидарности с евреями СССР – «Let my people go!» – «Отпусти народ мой!», увеличенные портреты узников Сиона, знакомые Орману по французским журналам, из которых он переводил статьи о них для «рыцарей плаща и кинжала».
К удивлению Цигеля Орман извлекает из сумки шелковый мешочек с талесом, ермолкой-кипой и коробочками филактерий, но одевает лишь ермолку и набрасывает на себя покрывало талеса. Все это дают каждому репатрианту, ступившему на землю Обетованную, но вот же, Цигель и не подумал взять это с собой.
Все пространство перед Стеной Плача заполнено укутанными с головой в белые ткани молящимися.
Начинается массовая молитва в защиту советских евреев.
Вся эта масса как бы вслепую простирает руки кверху из-под покрывал, и в едином ритме, покачиваясь, как слабо мерцающие, но не гаснущие на ветру свечи, произносит речитативом слова молитвы.
От этой затаенной, нарастающей, как накат морского вала, гулкой мощи, шевелятся корни волос.
Мурашки бегут по спине.
Слезы комом застревают в горле.