Завеса
Шрифт:
– Вас продолжали вызывать в органы?
– Да.
– Кто был вашим вербовщиком?
– Аусткалн.
После этого ответа Цигель почувствовал, как страх вовсе его отпустил, и стал подробно рассказывать о своей деятельности еврейского активиста, о преподавании в кружках по изучению иврита, частых вызовах и проработках в органах, после каждого сообщения о нем по Би-Би-Си или «Голосу Америки». Но теперь имя его было у всех на слуху, и его не арестовывали. Цигель настолько впал в какое-то горячечное вдохновение, что сам абсолютно верил в то, что говорил.
Собеседник явно устал от этого непрекращающегося монолога, отложил ручку, встал со стула, пожал Цигелю руку, сказал по-старомодному:
–
Цигель вышел на улицу, ощущая невероятную легкость в теле. Домой ехать не хотелось. Надо, наконец, съездить в Бней-Брак, к родственничку Бергу, посетить бабку: она в эти минуты виделась ему явно спасительным якорем. Правда, сегодня был конец недели, канун субботы. Но он как-нибудь доберется домой. Ведь за пределами Бней-Брака работали такси.
Сошел с автобуса на улице раввина Кука, на которой проживал Берг. Шел через небольшой парк, где симпатичные и, главное, в большинстве своем светловолосые детишки, с пейсами и в ермолках, ковырялись в песочнице, катались на качелях. Их уже собирали мамы, ибо близился канун субботы. Молодая женщина в шляпке-котелке сидела на скамье и читала молитвенник. Зажглась неоновая витрина магазина оптики «Братья Гальперины». Цигель замедлял движение, наслаждаясь каждым своим шагом. Схлынувшее с души напряжение после беседы только сейчас показывало, каким оно было тяжким и давящим все эти последние месяцы. Все это окружение, ранее вызывавшее в нем устойчивую неприязнь, в эти минуты воспринималось с неожиданно радостной открытостью. Дома, стоящие почти вплотную один к другому, казалось, слиты были некой общей интимностью. Квартира семьи Берг была на четвертом этаже без лифта. Все, кроме жены Берга Малки, готовящей субботний ужин, ушли вместе с бабкой в синагогу. Цигель решил прогуляться по улицам, но за несколько минут пребывания в салоне взгляд его успел увидеть салон соседнего дома, мужчину, вероятно, мужа, в белой кипе, и жену в шляпе-котелке, с молитвенниками в руках, явно собиравшихся в синагогу, ибо тут же свет у них в салоне погас. В темной глубине соседней пустой комнаты виднелась вешалка с парой шляп с ровными полями, и более ничего.
Цигель спустился на улицу, где стыла благолепная тишина, не прерываемая движением машин. На всех въездах в городок были уже выставлены шлагбаумы. Молодая женщина, которую он видел в парке, теперь стояла у окна своей квартиры, руки с книгой наружу, читала при слабом свете из-за спины, и в то же время была, как бы, включена в пространство улицы, субботней тишины с ранней луной в небе. За спиной ее посверкивали тиснением религиозные книги на полке. Большинство окон вокруг темнело. Синагога же ярко сверкала. К ней шел высокий мужчина в еще более высокой меховой шапке. У синагоги на скамье сидел ряд празднично одетых женщин в париках. Ватага девушек в длинных платьях шла посреди улицы, обгоняя молодого парня в белой рубахе, черном жилете, галстуке, чернота которого сливалась с чернотой его бородки.
Удивительное чувство медлительности проживания и умиротворения, как в давние времена в еврейском местечке в субботу, о которых любила рассказывать бабка, вносило непривычный покой в душу Цигеля.
А вот и она, бабка, бодро идет в окружении семьи, держится за мальчика, сына Берга, не сводя с него глаз, ибо, как она говорит, он копия ее отца, раввина Берга, похороненного в Брацлаве, праведная душа которого переселилась в этого ребенка.
Семья рассаживается вокруг стола, куда подают семь разных традиционных блюд. На голове у Цигеля впервые – ермолка-кипа. Берг, непонятно почему, тщательно закрывает двери во все комнаты, садится за стол, благословляет вино и еду. Но Цигель, севший рядом с бабкой, все пытается у нее выведать, учила ли она его в детстве только идишу или ивриту тоже. Ну, конечно, говорит бабка, ивриту тоже: откуда бы ты знал его
В поздний час Цигель идет или, скорее, плывет в густой дремоте Бней-Брака, до улицы Жаботинского соседнего городка Рамат-Гана, по которой не прекращается поток машин. Поднимает руку, и такси тотчас останавливается возле него.
На следующий день он подавляет утреннее отвращение по дороге на подвернувшуюся временную работу в книжном складе, где занимается до седьмого пота упаковкой книг и перетаскиванием пакетов в подъезжающие машины. Перед глазами недостижимым и непостижимым счастьем стоят подмосковные леса вокруг шпионской школы, кажущейся ему в эти минуты апогеем мобилизованности, несущей чувство локтя в этом нынешнем провале непереносимого одиночества на чужбине.
На подходе к дому, в шестом часу после полудня, Цигеля охватывает уже привычная тошнота. Он присаживается на скамью в гуще кустарника, следя за уходящим на прогулку Орманом.
Всей отрешенностью своей фигуры, да и взгляда Орман этот настолько и как-то даже неотвратимо слит с окружением, что у Цигеля возникает боль под ложечкой от чувства своей какой-то врожденной чужеродности.
В следующий миг циничный смешок срывается, словно отрыжка, с его губ, и, чуть горбясь, Цигель поднимается со скамьи.
Нью-Йорк
Среди толпы встречающих у выхода из аэропорта Кеннеди пожилой человек в кожаной кепке держал высоко картон с криво выведенными на нем буквами «Цигель». Назвался Гришей, погрузил вещи в минибус и повез Цигеля в отель. Потрясало не очень уверенное вождение, вызывавшее бесчисленные окрики и ругательства обгоняющих минибус водителей. Но еще более удивительно было, что огрызается Гриша на русском, ставя в тупик тех, кто клял и уносился мимо с открытым от ошеломления и непонимания ртом. Гриша вел себя невозмутимо, но огрызался громким хорошо поставленным голосом с применением полного набора одесских проклятий.
Цигель был неприятно удивлен тем, что не встречал его кто-либо из руководителей еврейской организации Нью-Йорка, и не переставал злиться на себя за то, что каждые несколько минут маниакально заученным движением щупал правый обшлаг пиджака, где зашил в подкладку тетради с именами и собранную информацию на отдельных листах. И тут же в памяти, как испорченная пластинка, возникала строка из Пушкина «…ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Строка эта как-то успокаивала совесть, которая не просыпалась, но, странным образом, давала знать о своем несуществовании. Весь долгий полет из Израиля в Нью-Йорк строка эта не отставала, злила, обессиливала, вертясь в сознании, как надоедливая муха.
Чтобы не подвергать его излишнему риску, Аверьяныч заставил запомнить два телефонных номера – в Копенгагене и в Нью-Йорке. Это были две единственные ниточки, связывающие его с миром, который, казалось, напрочь ушел под воду.
Гриша продолжал вести войну с обгонявшими его водителями, кажется, даже получая от этого удовольствие.
– Вы из Одессы? – спросил Цигель.
– Откуда же еще? – ответил Гриша.
После нескольких часов отдыха в гостинице тот же Гриша повез его на встречу с евреями Нью-Йорка. Настроение Цигеля стало явно улучшаться при виде огромного зала, заполненного людьми. Ему уважительно жали руку, вероятно, какие-то руководители этой массы в отлично сшитых костюмах, сияющие улыбками, лысинами, именами, ни одно из которых Цигель так и не запомнил. Его представили как известного активиста репатриации в Израиль, совсем недавно вырвавшегося из лап «Кей-Джи-Би».