Завещание Шекспира
Шрифт:
– Поэтично.
Девы и цветы, что, бледные, в безбрачье умирают…
– Еще лучше!
От немочи, ветров, неведомых печалей…
– Да тебя не остановить!
Я, Уильям Шекспир…
– Наконец-то мы вернулись к началу завещания!
Нет, Фрэнсис, не сейчас. Я, Уильям Шекспир, выжил, и моя утлая лодчонка едва-едва уцелела на волнах холодного апрельского прибоя – мать уверяла, что только потому, что я родился в самом конце апреля.
– Наверное.
Она говорила, что, родись я раньше, я б не выжил, а так я лишь неделю сражался с убийцей Шекспиров.
– Тебе повезло.
Да,
– Так ты апрельское дитя.
А теперь апрельский труп. Подайте саван, кирку и лопату, я хочу вернуться назад – в материнское лоно.
– Ну вот, опять!
Посмотри, меня баюкает мама. Я родился мгновенье назад, мгновенье длиной в 52 года. Из своего лона она вытолкнула меня в безостановочный ход Времени, ведь Время не терпит, и женщинам нельзя терять ни секунды.
– Что должно служить хорошим примером всем нам. Займемся же делом!
…Рождение – несомненный факт бытия. Смойте с меня кровь, слизь и переплетения плаценты, спеленайте меня, согрейте, покажите отцу, что он наделал, и верните поскорее к набухшей от молока груди. Приложите меня к ней, как пиявку, дайте обхватить сосок губами. Сначала мне смазывали язык сливочным маслом с медом, потом – желе из заячьих мозгов.
– Фу! Терпеть не могу зайчатину.
Это ты зря. То ли заяц помог, то ли что-то другое, но я выжил. Возможно, те самые мозги.
– Холодец из мозгов – какая гадость!
Из дома на Хенли-стрит отец понес плод своих чресл в церковь, где меня окунули в купельную воду, дали имя и покрыли голову крестильным покровом. Если бы я умер в течение месяца со дня крещения, покров стал бы моим саваном.
– Расчетливо!
Кто так у меня говорил – Горацио? Да, расчетливость, быстрый и удобный шаг от крещения до похорон. Но я не умер. На третий раз Джону и Мэри повезло. И мне тоже. Они прозвали меня Вильгельмом Завоевателем. Вопреки всем ожиданиям, я прожил гораздо дольше.
Ибо младенец родился нам; Сын дан нам.
Да, везунчик. Мне повезло не прибиться к старшим сестрам, которых Бог призвал в ряды мертвых, не лежать под сырой от дождя травой у Святой Троицы. Или к моим бедным опочившим братьям. Наверное, мне повезло. Повезло не стать просто цифрой в реестре чумы, пушечным мясом, случайной жертвой в какой-нибудь битве, в которой мозги и кости взревели б к небесам, обломками взлетая до луны и нанося ей раны.
– Красиво сказано!
Мои глаза, которые теперь слезятся, могли стать жемчужинами на дне морском, а кости – превратиться в кораллы. Я мог бы увидеть, как палач швыряет мои окровавленные потроха в тайбернское небо, и красный ад мог бы превратить меня в тлеющий угольный мусор Смитфилда [9] .
– Ничего себе смерть!
Существует лишь один вход на великую сцену дураков (если только тебя не вырвали до срока из чрева матери) и тысячи ранних уходов. Я избежал их, я спасся, я открыл дверцу люка преисподней [10] и поднялся из него на лондонскую сцену.
9
Место
10
В театре времен Шекспира на сцене имелся люк, ведший в «преисподнюю».
– …Чтобы стать величайшим сочинителем пьес своего времени…Который водил знакомство с королями и пользовался популярностью у зрителей. В общем и целом я прожил хорошую жизнь.
– Позаботимся теперь о таком же хорошем конце!
И проводим меня на тот свет? Постой-ка, толстяк, дай мне передохнуть, мне же положено какое-то время на исповедь?
– Ты, старый пень, между прочим, тоже растолстел.
А потом снова похудел. Не торопись захлопнуть дверь в детство. Дай вспомнить.
– Каким оно было, твое детство?
Оно было пирующей пчелой, одурманенной темным траурным соком сентябрьской сливы, в которой она слепо копошилась. Оно было мертвым голубем, разодранным кошачьими коготками, – безмолвным царством, кишащим червями. Оно было сухим остовом мертвого паука, распятого на паутине, как еретик, и встречавшего рассвет в углу моей комнаты; дневной свет просвечивал сквозь него и делал похожим на средневекового мученика. Оно было узловатым рисунком на половицах – рельефом страхов на карте царства моего детства. Очертания тигров, расхаживающих вдоль сучковатых балок крыш, вмиг превращались в толпу людоедов, несущихся вниз по стенам и вверх по ножкам кровати – антропофаги, люди, у которых плечи выше, чем голова.
– Интересное у тебя было детство.
Я помню холмы, подобные волнам моря. Они походили на мерно дышащих во сне дядю Генри и тетю Маргарет в спячке неспешной сниттерфилдской жизни. Каждый день превращал их в землю, на которой они трудились, превращал в прах их самих и их родственников, Джона Шекспира и Мэри Арден. Как стремительно и безмолвно они в него превращались, а тогда казалось – время тянулось. Люди умирали неспешно, как скотина в полях. Иногда они поворачивались, как мясо на вертеле, с них капал сок, они шкварчали, разгоряченные, краснолицые земледельцы Сниттерфилда, а ночами потели в постелях, утопали в них, храпели, постанывали, вздыхали, вращались над ревущим огнем и шипящими углями, готовясь к аду. Я принюхивался к ним: они жарились в кроватях и калились в печах грядущей вечности, заполняя дом шепотом последней вечери.
– Фантазии тебе не занимать. Это у тебя с рождения.
Тогда мне казалось, что все шло кругом – арденские голуби, даже обезглавленные, носились, ошеломленные, пока не наступала смерть. Они вертелись, как дервиши в танце смерти. Раскланявшись, они падали, обессиленные, лапками кверху. Скотина рядом с нашей лавкой на Розермаркет вела себя иначе. Она упиралась и спотыкалась на засаленном полу скотобойни, а трупные мухи исступленно жужжали среди кровавых мокрых воплей и со свистом проносились сквозь вой и смрад. Тяжкой была смерть на бойне.