Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
Было видно, как много вынес Пауль из той встречи. Я ему позавидовал и чуть не признался в этом, но не успел.
— А знаешь, — продолжил он почти без паузы, — я ведь встречался и с товарищем Сталиным, когда он еще не был нашим вождем и любимым отцом-учителем. Пока что просто комиссаром, одним из многих. Занимался он нацменьшинствами, если я правильно помню, а не теми, у кого я работал, но мы встретились. Даже не знаю почему. Может, потому, что два первых подготовленных мной человека перед своим отъездом были приняты некоторыми из руководителей… Так или иначе, встреча состоялась. Молча попыхивая трубкой, Сталин разглядывал меня. Я стоял, покашливая, потея и стараясь скрыть что-то похожее на тошноту, напавшую на меня от страха. Наконец он заговорил: «Товарищ Петр, как тебя по-настоящему зовут?» Это было
Пауль говорил и у меня на глазах превращался в кого-то другого. Он становился Вольфом.
В конце концов не он, а именно я незаметно для себя принялся глушить коньяк рюмку за рюмкой. Я прикончил бутылку и в первый раз в жизни свалился на пол, как последний выпивоха на льяновской ярмарке.
И тут я тоже признаю свою вину, гражданин следователь, в том, что загулял в капиталистическом городе в компании со своим другом, будущим врагом народа, и упал, пьяный, перед ним.
Проходила неделя за неделей, но ни Пауль, ни я по молчаливому уговору не вспоминали об этой ночи. Пауль стал еще более молчаливым: его вызвали в Москву. Тут он не был одинок — Коминтерн отзывал своих агентов сотнями, со всего мира. Никто не догадывался, что это делается, чтобы их ликвидировать. А вот Пауль это предчувствовал. Он мог отказаться, укрыться во Франции у влиятельных друзей, но это было не в его духе. А кроме того, для отвода глаз его вызвали, не требуя незамедлительного возвращения, дали полтора месяца на подготовку. Это его несколько успокоило. Последние недели я с ним практически не разлучался. Он хранил спокойствие, я — тем более. Мне думалось: вот он съездит в Москву, встретится с начальством, получит объяснения и вернется. Тогда что-то пойму и я. Но при всем том где-то в глубине души меня терзал старый вопрос: «А я его еще увижу?»
Мог ли я догадаться, что вскоре после приезда в Союз он попадет в руки ваших людей, гражданин следователь, что его запихнут в тюрьму?.. В какую? Может, в эту самую?
Помню наш последний вечер. Ужин на двоих в одном из бистро Латинского квартала. Мы говорили о том о сем, о незаконченных делах, о контактах, которые следовало возобновить, о немецких товарищах, которых следует спасти, подыскать им убежище понадежнее. Мы как бы подводили итог, полностью довольные друг другом. Я спросил относительно его возвращения во Францию: останется ли он в той же секции? Останусь ли я с ним? Он ответил не сразу. Оглядел зал, бросил взгляд на улицу, проверяя, не наблюдают ли за нами, и почти беззвучно произнес:
— Один совет. Последуй ему и не задавай лишних вопросов.
— Какой совет, Пауль?
— Не жди моего возвращения.
— Что такое? Но…
— Надеюсь, ты понял. Уезжай из Парижа. Займись чем-то другим. Поменяй обстановку, среду.
Я сделал вид, что понимаю, но переспросил:
— Почему ты хочешь, чтобы я уехал? Бросить товарищей? А работу кто за меня будет делать, а?
— Ненавижу повторять. Я тебе дал совет. Если предпочтешь им не воспользоваться, тем хуже для тебя.
— Однако… Куда же мне податься, как ты думаешь?
— Как можно дальше. Так далеко, как сумеешь.
— Но почему, почему, Пауль?
Моя наивность бесила его. Пора бы уже понимать… Он долго внимательно смотрел на меня, решая, можно ли мне доверять, и наконец решился.
— Ты здесь слишком известен, — объяснил он. — Все знают, что мы близки. Что мы друзья.
Как сущий недоумок, я продолжал спорить:
— Ну и что, что друзья? Я горжусь нашей дружбой.
— Не надо так кричать. Сделай милость, последи за собой… Того, что известно мне, тебе лучше не знать. Надеюсь, что и не узнаешь: так для тебя будет лучше. Тебе повезло, ты официально не принадлежишь к тем службам, от которых я послан. Ты свободен в своих передвижениях, можешь уехать куда вздумаешь. Так уноси ноги!
Эти слова камнем упали мне на душу, и все там смешалось: как уехать? Снова? Когда? Чтобы делать — что? Бежать — от кого? А незримый кулак уже сдавил сердце: увижу ли я его снова?
— Ты, скорее всего, ошибаешься, Пауль. Тебе мерещится что-то не то… Переработал… Ты на пределе, я тоже…
Он опустил голову, пряча лицо: не хотел, чтобы я видел его сломленным. Только повторил:
— Следуй моему совету, Пальтиель. — Помолчал. Сглотнул ком в горле и сказал: — Вот что! Поезжай-ка в Испанию! Если смогу, я к тебе присоединюсь при первой же оказии. Там будет драка, не хотелось бы ее пропустить!
Он назвал мне имя связника, который мог помочь записаться в одну из интербригад, а затем перейти границу. Итак, увидимся ли мы? Себе самому я прошептал: если Богу будет угодно.
— О чем ты?
— Что мы еще встретимся.
Пауль помолчал и добавил:
— Если Богу будет угодно.
Вызубренные назубок псевдонимы и пароли — вот то, что мой друг Вольф-Петр-Пауль вместо благословения передал мне как прощальный подарок заодно с несколькими рассказами о своей юности.
«Вот слова…»
— Вот слова, — сказал Зупанов, сморкаясь. — Они не мои, а твои. То есть, я хочу сказать, они принадлежат тебе, они для тебя были написаны. Но как тут не смеяться: слова, вырванные у мертвеца, у самой смерти, чтобы их подарили, передали и удержали в живой памяти, теперь я поручаю немому! Неужели эта комедия никогда не закончится? — Сторож помолчал, потом заговорил снова: — Прочитай эти рассказы, сынок, и ты узнаешь, как жил и умер еврейский поэт и твой отец. Он, видишь ли, непохож на других, твой родитель. С ним трудно было. Особенно вначале, на первых допросах. Он нас так нервировал… Прямо руки опускались.
Ну, я-то — простой служака, понимаешь? Не более того. Стенографист. Записывал. Сидел в своем уголке, смотрел на гражданина следователя, то есть на полковника, одним словом — к черту все эти чины и должности, если они обозначают одного и того же человека. И на обвиняемых я смотрел, хотя они меня не видели.
Я был мебелью. Инструментом. Частью обстановки. И в ней растворялся. Этакий человек-невидимка, от которого ничего не укрывается. Так что когда я тебе говорю, что твой отец был не абы кто, можешь мне поверить, сынок.
Не то чтобы он продержался до конца: тот, кому это удастся, еще не родился. Ну конечно, мы его сломали, как и других до и после него. Но при всем том он был, прости меня за это выражение, редкой птицей, исключением из правила. Он сопротивлялся гораздо дольше, чем положено. Он оказался более стойким, чем самые твердые из политиков. А знаешь почему? Потому что не боялся смерти. Это было как раз то самое, что мы между собой называли «глупым и лицемерным поведением». Ведь все боятся умереть, это я тебе говорю. Люди созданы, чтобы жить, и хотят этого. Но твой отец от них отличался. Ты можешь им гордиться, сынок.