Здесь птицы не поют
Шрифт:
— Это дерево Улу Тойона, паря! На ветках — жертвы. Чтобы демон не выходил к людям, ему приносят жертвы сюда. Улу Тойон хитрый и сильный, но очень глупый. Если оленю дать человеческое имя, Улу станет мучить его и забудет о человеке. Сам он Улу Тойон страшный — четыре зуба у него, глаза золотые горят огнем, два лица — одно как череп человека, другое как дым, когда Улу сердится, тогда земля трясется, когда Улу задумал плохое — горы начинают гореть огнем. Поэтому лучше Улу не злить. И на каждом его дереве должна висеть свежая жертва. Но на этом дереве все кости белые, давно не было новых жертв. Плохое
Голос у якута был тянучий, тонкий, противный, будто готов он вот — вот сорваться на сип. Такие голоса бывают у людей по пятнадцать раз в году страдающих от простуды и вечного насморка.
— Вас ждет, паря, — вдруг поправился Юрик и заткнулся.
Виктор смотрел на уродливое дерево и уже казалось, что тошнотворный запах тления доносится от него. В одном из черепов угадывался лось. На его рогах висели какие-то ленты, некогда, наверное, цветные, но теперь выцветшие, разной степени серости
— Разве здесь водятся лоси?
— Якутский лось ходит, — кивнул Юрик. — Колымский иногда в гости забредает. Есть лось, паря. Нравится дерево?
— Страшноватое, — кивнул Рогозин. — Как называется?
— Дерево? — переспросил якут, но ответить не успел.
— Лиственница это, — вмешался Борисов, достававший что-то из лодки. — Ты, Юра, прекрати мне молодого запугивать. А то еще в бега подастся, а мы уже прошли километров шестьдесят — даже по реке назад один не дойдет. Не бойся, парень, просто предрассудки. Бабкины сказки. Иди отсюда, Юра. Вон топай к Оксане Андреевне, она вроде как ушицу собралась варить, помоги. А ты, молодой, приведи себя в порядок и тоже подходи, нужно со всеми познакомиться, ну и вообще.
Якут недовольно чвыркнул носом, спорить не стал, подхватил в лодке какой-то мешок и направился к поварихе, которая за что-то костерила одного из подопечных Борисова.
— Спасибо, Олег, — успел сказать Рогозин в спину бригадиру, помчавшемуся выяснять суть конфликта.
Дерево между тем никуда не делось. Оно тянуло свои сучья к Виктору и, казалось, чем-то грозило. Чем-то непонятным, неосязаемым, но от этого не менее зловещим.
— Занятная штука, юноша, не правда ли? — раздался совсем рядом голос Кима Стальевича. — Который раз ее вижу, а все равно жуть пробирает. А по первости, лет тридцать тому, меня так же проводник запугивал как вас Юрик. Потом-то я много подобного насмотрелся. И деревья, и жертвенники, и истуканы, кровью поенные, и просто места святые или наоборот, проклятые. Здесь такого добра полно — у каждой реки по десятку, на каждой сопке и в любом болоте.
— И ничего не случилось?
Савельев загадочно улыбнулся, пожал плечами и доверительно сказал:
— Здесь, юноша, есть только три повода бояться — первый человек, второй — медведь, а третий — собственная глупость, которая позволит потеряться. А вся эта белиберда про подземных духов… Знаете, я однажды с этнографической бригадой пересекся. Почти неделю на одном плоту шли. Давно, еще при советской власти. Так эти славные девчушки мне таких ужасов понарассказывали, что у меня едва инсульт не случился. Хе — хе… Замечательное было время. Дешевый портвейн, много работы, хорошая зарплата, сговорчивые барышни. Ладно, юноша, вы здесь осматривайтесь, а я пойду. С Перепелкиным поговорить нужно. Ничего не бойтесь
— Да я… — Виктор хотел оправдаться, но Ким Стальевич был уже далеко.
И взгляд Виктора помимо желания снова вернулся к дереву. Оно хоть и не выглядело уже столь зловещим, как-то съежилось, словно смутилось обидных слов начальника экспедиции, но все-таки нечто жутковатое из общего впечатления никуда не делось. Ни одной птицы вокруг! Ни крика, ни чириканья — словно вымерло все! Пронзительная тишина, сквозь которую слышен только плеск волн и крики рассерженной поварихи. Даже комарье не звенит. Нет этого обычного звенящего гула, к которому он успел привыкнуть в поселке.
И еще ему показалось, что стало ощутимо прохладнее, несмотря на висящее над самой головой солнце.
Виктор, стуча зубами от холода, помыл ноги в тихой заводи между косой и скалами, растер песком, собирался сменить носки, когда рядом на камень пристроился незнакомый мужик из тех, что пришли на лодках с Борисовым.
По самые глаза заросший кучерявой бородой, он был похож на былинного русского витязя. Только очень худой и рыжий.
— Ноги потеют? — спросил он. — Неприятно. На-ка, — протянул Рогозину кружку черного чая. — Без сахара.
— Спасибо, — растерянно проговорил Виктор и потянулся губами к краю.
— Стой! — одернул его незнакомец. — Городской, что ли?
— Питерский.
— Городской, значит, — подвел итог рыжий. — Меня Александром зовут. Можно — Саня. Я здесь главный по охоте.
Он протянул правую руку. Худую, с тонкими пальцами, которых был неполный комплект — три. На другой их было тоже три, но там еще торчали пеньки от имевшегося когда-то полного комплекта.
— А я Виктор Рогозин. Альпинист.
— Хорошо, Виктор Рогозин, альпинист, будем знакомы. — Хмыкнул рыжий. — А чаем ноги обмажь, пока носки не одел. Потеть меньше будут. — Он проследил за взглядом нового знакомого. — Чего, пальцы мои ищешь?
Рогозин смущенно кивнул, а тощий забрал у него чай, отхлебнул, плеснул Рогозину в сложенные ладошки треть, посмотрел на страшное дерево, покачал головой, достал трубку, украшенный бисером кисет, бросил щепоть табака в прокуренное жерло, прикурил. Только после того, как выпустил несколько колец, произнес:
— Это я к тестю как-то поехал под Новый Год. Из Уптара в Магадан. Сорок километров — ерунда. Сам-то я магаданский, а в Уптаре работа была. Холодно, ветрено, еду. УАЗ у меня был. Хорошая машина. Только за Снежный выехал, километра три — заглохла, дрянь такая! Ну я же механик — полез разбираться.
Виктор представил себе ситуацию и ему стало зябко. Он даже перестал растирать ступни чаем. В свое время он не хотел получать водительские права именно из опасений оказаться однажды на зимней дороге в заглохшей машине в полном одиночестве. И как лезть в холодное металлическое нутро незащищенными руками — он не мог себе представить и в страшном сне. Наверное, трепетное отношение к своим рукам осталось с детских времен, когда целых три года его водили в музыкальную школу и заставляли мучить виолончель. Наука не далась, но боязнь за целостность рук осталась навеки.