Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции
Шрифт:
Из других театральных работ Судейкина в США весьма важным считается его оформление спектакля по пьесе Евреинова «Самое главное», поставленной в 1926 году в «Гилдтеатре». Евреиновская идея «театрализации жизни» с давних времен близка была Судейкину, а пафос знаменитой пьесы Евреинова заключался в почти полном слиянии театра и жизни. И форма этого слияния была, по мнению критики, «аналогична тенденциям искусства Судейкина».
Четверть века пролетели в трудах, любовях и хлопотах. Мир был тем временем потрясен новой войной, в которой опять больше всех горя выпало на долю уже пережившей и ленинское, и сталинское кровопускание далекой России. Вспоминались ли процветающему нью-йоркскому художнику в те последние годы недолгой его жизни родные смоленские дали, Москва, Питер, «Бродячая собака», русские друзья и жены? Похоже, что вспоминались. Удивительную историю рассказал в своих очерках о русских художниках лондонский коллекционер Никита Лобанов-Ростовский.
Выполнить эту просьбу Болану оказалось не так просто: «Тогда контакты были сложны, и первая попытка установить какую-то связь была предпринята Боланом в 50-х годах, когда в США появился балет Большого театра. Он встретился с Улановой и сказал ей, что у него большое собрание — все работы Судейкина, которые тот выполнял для Метрополитен Опера и других трупп… Разговор ничего не дал. Болан как-то разочаровался и начал продавать кому попало».
Так же стремился к соотечественникам и его друг Савелий Сорин. Он умер на семь лет позже Судейкина, и его вдова Анна Степановна Сорина передала советским музеям двадцать картин мужа. Через два десятка лет после его смерти картины этого полузабытого в России прекрасного портретиста были показаны в Москве и Питере (тогда еще «городе Ленина»).
В последних станковых картинах Судейкина, в частности в картине «Моя жизнь», исследователи обнаруживают близость к «неоклассицизму», к сближению со стилем соученика Судейкина по мастерской Кардовского Александра Яковлева. Здесь уже знакомое нам судейкинское «уподобление жизни человека, его судьбы в мире некоему спектаклю». Главный персонаж судейкинского жизненного спектакля, сам художник — в центре полотна со своей палитрой. Он красив и печален. Рядом с ним — его последняя жена, Джин, в ренессансном костюме, а за спиной у него — прелестная и чуть манекенная Олечка в шляпке, в платье судейкинского кроя, облегающем ее бесценную грудь. (Оля еще была жива в ту пору. В 1945 году Сергей Судейкин и Артур Лурье послали деньги на ее надгробие в Сен-Женевьев-де-Буа. Сам Судейкин пережил ее на полтора года.) В похожей на телеэкран или на сцену кабаре клеточке странного картинного сооружения — Дягилев в цилиндре и прочие знакомцы былых лет. А в тени, близ Оли, столько раз им рисованный прекрасный лик Веры Судейкиной-Стравинской. Она пережила своего третьего мужа на тридцать шесть лет. Впрочем, четвертого она пережила только на одиннадцать. После отъезда Судейкина в США у нее было в Париже художественно-театральное ателье. Она делала костюмы для Дягилева по своим рисункам, хотя чаще, конечно, по рисункам Матисса, Лоренсен, Гончаровой, Руо…
В 1939 году за несколько месяцев умерли мать, дочь и жена И. Ф. Стравинского, и в 1940 году Вера смогла, наконец, выйти замуж за композитора. Они переехали в Голливуд, где Вера открыла художественную галерею. Там выставлялись Пикассо, Шагал, Дали, Челищев, но можно было увидеть и коллажи самой Веры, расписанные ею камни и сухие губки. Стравинские почти сразу по приезде получили американское подданство, а в 1962 году композитор Стравинский посетил с авторскими концертами Москву и Ленинград. Его муза была с ним.
На седьмом десятке лет Вера начала писать полуабстрактные пейзажи, а в шестьдесят семь лет провела в Италии первую персональную выставку своих картин. В девяносто лет от роду она провела персональные выставки в Париже, Лондоне и Берлине, а после этого в последние четыре года своей жизни еще занималась подготовкой к печати своих дневников, альбомов, воспоминаний… В 1982 году художница Вера Стравинская-Судейкина-Шиллинг-Лури (Боссэ) умерла в возрасте девяноста четырех лет.
Такая жизнь — есть о чем вспомнить в мемуарах. Впрочем, для мемуарной литературы, как и для всякой литературы и живописи, не слишком даже важна длина земного пути. Важны насыщенность каждого дня, верный глаз, чуткое ухо и чуткое сердце — важен талант.
Глава III
Честный дадаист из Бугуруслана, загадочный тифлисский страдатель, чистокровные жеребцы счастливого художника, парижский ЛЕФ и слезы дев
Андреенко-Нечитайло Михаил (1894–1982)
Анненков Юрий (1889–1974)
Баранов-Россине Владимир (1888–1944)
Барт Виктор (1887–1954)
Блюм (Блонд) Морис (1899–1974)
Богуславская Ксения (1892–1971)
Гончарова Наталья (1881–1962)
Карская Ида (1905–1990)
Карский Сергей (1902–1950)
Лукомский Георгий (1884–1952)
Минчин Абрам (1898–1931)
Пикельный Роберт (1904–1986)
Ромов Сергей (1888–1939)
Сюрваж Леопольд (1879–1968)
Терешкович Константин (1902–1978)
Шаршун Сергей (1888–1975)
В грустном межвоенном Париже (считалось, что он бешено-веселый), в той среде, где
А что за новое они нашли? Неважно что, пока что мысль их выражается в двух словах: долой старое! Выразительнее будет даже сказать «старье» — долой старье! Долой старье и дорогу молодым! («Молодым везде у нас дорога!» — пели старики из сталинского политбюро.)
Конечно, молодые авангардисты тоже с годами старятся, но они до смерти будут называть себя молодыми. И чувствовать себя молодыми. Мемуаристы будут с изумлением описывать их «дар вечной молодости», дар их нестареющей наивности, их пленительную незрелость — как у Шагала, Кременя, Шкловского, Пастернака, Зданевича, Ларионова… Да и главный герой нашего очерка, Сергей Иванович Шаршун, еще и восьмидесяти пяти лет от роду отправился в первую свою турпоездку — аж на Галапагосские острова, а затем снова обратился к новому стилю живописи, хотя потом, конечно, вскоре — конец…
Впрочем, не с конца же нам начинать. Начнем с молодых ногтей, с Бугуруслана, где наш будущий знаменитый художник-дадаист Сергей Иванович Шаршун родился в семье купца-словака и купеческой дочки Марины Ивановны Саламатиной. До девятнадцати лет он маялся в симбирском торговом училище, а потом поплыл в Казань учиться на художника. В художественное училище его не приняли, а кабы приняли, кабы сочли достойным, может быть, по-другому сложилась бы творческая и прочая судьба. Но что пользы гадать, она и без того в конечном-то итоге сложилась…
Из неласковой Казани купеческий сын прямым ходом двинул в 1909 году в Москву и стал там заниматься сразу в двух студиях (не задаром, конечно) — у знаменитого Константина Юона и не менее знаменитого Ильи Машкова, одного из основателей «Бубнового валета». Оба знатные были педагоги, оба нашли у него то ли слух, то ли нюх, то ли «чувство цвета» (как же иначе ученику?), да только учиться Шаршуну пришлось недолго — один год. А все же он успел познакомиться за этот судьбоносный год с самим Михаилом Ларионовым, с самой Натальей Гончаровой и с поэтом-заумником Алексеем Крученых, так что краткое пребывание Шаршуна в Москве было плодотворным, он пообщался с лидерами молодого русского авангарда и все понял. Через год его, увы, забрали проходить воинскую службу, но вот тут-то и сказался его живой и вполне активный характер, который вывел его в конце концов к славе. Люди слабые и пассивные ждут, что с ними дальше будет (как вот ждал худшего художник Сутин — и дождался), а люди умные и активные предпринимают какие-нибудь шаги и даже иногда побеждают. Помню, как, встречая меня в годы моей солдатской службы на улице приграничного армянского городка Эчмиадзина, сочувственно кричали мне милые друзья-аборигены: «Э-э, ара, зачем служить пошел? Отчего не сбежал? Деньги жалел?». И крутили пальцем у виска. Так вот, Шаршун со службы сбежал, так сказать, дезертировал, и даже перебрался через госграницу. Тогда, впрочем, граница была еще не совсем на замке (в тот же самый год точно так же сбежали в Париж без документов и М. Кикоин с П. Кременем).