Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции
Шрифт:
В мои школьные годы в нашей московской школе на Первой Мещанской нам объясняли, что поэт и художник Маяковский так часто ездил за границу, чтобы не выдыхалась его страстная ненависть к капитализму. В России капитализма не осталось, ненависть Маяковского стала иссякать, и тогда он стал ездить без конца за рубеж, чтоб налиться до краев новой ненавистью при виде гнусных буржуазных столиц и буржуев. Однако создается впечатление, что в Париже заправка ненавистью шла медленно: Маяковскому очень нравился Париж. Хотя он регулярно (и с опаской) писал Брикам в Москву, что в Париже отвратительно, скучно, невыносимо, что он не чает вернуться, однако сидел он здесь подолгу и без дела. И в Америке он сидел очень долго, без труда зачал дочку от русской американки, но с трудом, и не вполне убедительно, оживлял былую злобу к отсталому «вчерашнему Конотопу»:
Горы злобы аж ноги гнут. Даже шеяИли вот еще:
Выйдь, окно разломай, — а бритвы раздай для жирных горл…Эту кровавую акцию Маяковский рекомендует американской девушке («май герл»), потому что ей приходится самой себе зарабатывать на хлеб и все прочее. Это, конечно, уже больше похоже на прежнего, все ненавидящего Маяковского, но в Париже ему и столько-то злобы выдать не удавалось.
Когда сестра Лили Брик (жена Луи Арагона) Эльза Триоле решила в конце 30-х годов написать хоть какие ни то воспоминания о Маяковском, писать уже ни о чем нельзя было, и из написанных ею трех-четырех страничек про все визиты Маяковского в Париж Эльза целую страницу уделила вышеупомянутой Международной выставке и краже денег у Маяковского — все в том же 1925-м.
Маяковский заезжал в тот раз в Париж по дороге в США, привез кучу денег, они вдвоем с Эльзой положили эти деньги в банк, и вдруг «для каких-то своих целей», сообщает Эльза, за несколько дней до своего кругосветного путешествия Маяковский неожиданно взял из банка все свои деньги. Зачем? Эльза целей этих как бы не знает и денег этих не видела. Утром они, как обычно, собрались на завтрак в ресторан (из своей гостинички «Истрия», где оба жили). Маяковский надел в присутствии Эльзы пиджак, похлопал себя по карману и объявил, что у него украли все деньги — двадцать пять тысяч франков. Дальше в мемуарах подробное описание некоего якобы всем известного вора (которого так никогда и не поймали), который эти деньги наверняка украл. В письме Лиле Маяковский тоже подробно рассказывает, как он вышел на двадцать секунд в туалет, оставил дверь открытой, а когда вернулся, уже не было ни вора (дескать, специально снимавшего комнату напротив), ни денег, ни документов (все бумажники, пишет он, украдены).
У Эльзы про документы ничего не сказано. Начинаются странные несовпадения в легенде. Первая телеграмма Лиле в Москву по этому поводу… пропала. Но цела вторая. Там тоже есть про документы. В письме, отправленном по этому поводу торгпредством в Госиздат с просьбой прислать гарантийную телеграмму на двести червонцев для выдачи этих денег Маяковскому, сказано, что билет у него каким-то образом уцелел. И паспорт новый не нужен, и виза не нужна — стало быть, документы все же не были украдены. И этому можно верить: действительно, «Испания» ушла 19 июня с Маяковским на борту.
По стилю повествования история эта вызывает немало подозрений. Когда надо что-то скрыть, такие мемуаристки, как Эльза, начинают сочинять детали и вязнут в противоречиях. Лично я думаю, что такой азартный игрок, как Маяковский, мог преспокойно деньги эти проиграть (оттого и взял их срочно из банка «для каких-то своих целей»). Но самое интересное дальше — про выставку. Эльза подробно описывает поведение Маяковского, «обнаружившего пропажу». Поведение это кажется ей замечательным. Сперва лицо его стало пепельно-серым, потом он сказал, что он не станет отменять свое путешествие (Мексика, Америка, потом, может, еще Италия, куда Лиля хочет приехать для улучшения слабого здоровья). И вообще, он будет жить, как будто ничего не случилось: сейчас они, как обычно, пойдут в ресторан, а потом пойдут делать покупки… После визита в торгпредство, рассказывает Эльза, Маяковский стал добирать деньги к выданным ему двум сотням интересным способом. Она рассказывает, что, встав у входа в советский павильон, он останавливал русских, приехавших в Париж на выставку прикладного искусства, и других парижских знакомых (в том числе представителей нищей богемы, которым тоже пришлось раскошелиться, поскольку русский гений в беде), — в общем, останавливал «всех подряд», прося денег. «Это тут же превратилось в игру», — восхищенно пишет Эльза. Игра была в том, что она должна была угадать, сколько даст Маяковскому тот или иной знакомый или даже незнакомый. И тот, кто ему отказывал, «переставал для него существовать».
«„Собаки“ — говорил он, — пишет Эльза, — выражая крайнее отвращение всем своим видом, выражением лица, движением плеч… И он начинал этих людей преследовать, делая их всеобщим посмешищем до самого конца своего пребывания в Париже».
Ну а тот, кто давал ему больше, чем он ожидал, становился для него «лучшим из людей». Эренбург, к которому, по наблюдению Эльзы, он не испытывал раньше
Такую вот забавную историю рассказала об этом важном визите Маяковского на Международную выставку младшая из сестричек-профессионалок Каган-Триоле. Особенно забавным представляется это поведение Маяковского, если мы верно угадали маленькую тайну пропажи денег. Но вы можете и сами при случае зайти во дворик отеля «Истрия», что в неизменности стоит на улице Кампань-Премьер, и убедиться, что у придуманного «вора» не было никаких шансов на успех.
Итак, Международная выставка с эмигрантским участием удалась. И в том же году в лоне Союза русских художников произошли события, которые могут показаться странными и даже невероятными, если рассматривать их в отрыве от предыдущей деятельности этого Союза, а главное — от тогдашних усилий Москвы и успешной деятельности русской разведки в Париже. Думается, причиной этого события было не только то, что в Париж приехал первый советский посол Красин и открылось посольство, что Маяковский присутствовал на поднятии красного флага (как бы от лица всего художественного авангарда), что русские художники Парижа хлопотали о своем участии в советском павильоне выставки… Думается, что вообще одними вполне материальными надеждами русских авангардистов нельзя объяснить странное выступление Михаила Ларионова, вдруг предложившего принять резолюцию о том, что все члены Союза русских художников заявляют о своей лояльности большевистскому правительству. Впрочем, надо признать, что многим из ста тридцати членов Союза такое развитие событий показалось естественным. И все же, несмотря на усилия Зданевича, Ларионова и группы их сторонников, резолюция эта, хоть и была принята (год спустя), вопреки ожиданиям, не прошла гладко и вызвала раскол в Союзе. О выходе из Союза русских художников заявили сразу несколько видных художников во главе со знаменитыми Филиппом Малявиным и Владимиром Издебским. Группа «антисоветчиков», вышедших из Союза, учредила свое собственное Общество русских художников во Франции, которое вскоре объявило об устройстве благотворительного карнавала «Праздник Ярилы» для художников, «не пошедших на поклон советской власти».
В общем, маневр Ларионова и Зданевича (ставшего сразу после этого председателем Союза художников, главной целью которого стали поддержание связей с Советским Союзом и популяризация советского искусства) не прошел незамеченным. Конечно, более резко, чем аполитичные парижские художники, реагировали на эту попытку «перемены подданства» эмигрантские писатели. Уже в марте 1925 года по поводу того, что художники пошли в советское посольство на поклон, писал в «Русской газете» писатель Александр Куприн:
«Не знаю, приняли их или нет, но уж если примут, то, конечно, не задаром. Чувство симпатии к добрым открытым лицам или к выразительным влажным глазам большевикам неизвестно. Если они кормят, то работу спрашивают вчетверо. Кто раз попал им в руки — скажи прощай своему прошлому. Да. Первую песенку, зардевшись, поют. От сменовеховства прямой и единственный путь в Совдепию, чистить сапоги и лизать пятки. Поступок же Ларионова и Ко — чистейшее сменовеховство, подразумевая под этим термином не первичный литературный смысл, а нынешний, привычный, обиходный: то есть замаскированное, тихое, желанное предательство и прикрытый наивностным неведением подлый соблазн слабым. Назад им нет ходу. Прощать такие поступки не только слабость, но преступление».
Ну, а что же все-таки побудило Ларионова и Зданевича выдвинуть столь странное предложение? Был ли это просто «коктейль из наивного патриотизма и плохо скрытой меркантильности», как охарактеризовал его недавно в альманахе «Минувшее» один из очень осведомленных российских авторов? Думаю, что дело тут было не только в чьем-то патриотизме или в чьей-либо меркантильности. Уверен, что «своевременная» эта идея не сама пришла в головы Ларионова и Зданевича, а поступила из главного «мозгового треста», вырабатывающего идеи, а может, и прямо из «Треста». Ведь шевеление в маленьком парижском Союзе художников точно совпало по времени с другими волнами на поверхности эмигрантской общественной жизни. Скажем, с очень странной кампанией «возвращенчества», во главе которой встали люди, которые только-только унесли ноги, выйдя из камеры смертников на Лубянке (Кускова, Осоргин…) — куда ж им было возвращаться? Разве не Осоргин написал про Советскую Россию в 1922 году, что «в такой чепухе жить невозможно», что там «заблудилась и летает шальная пуля»? И вот 1925 год. Кампания «возвращенчества». Об этих странных эмигрантских событиях 1925 года почти никто не писал тогда, никто не пытался их объяснить. Найденный в архиве некролог Поплавскому, написанный Зданевичем, содержат лишь смутный и неискренний намек: «1925 год был годом больших перемен. Стена, отделявшая Париж от Советской России, стала падать. На Монпарнасе началось политическое оформление…».