Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
В августе ее разыскала там похоронка.
Когда вражеские войска оккупировали Донбасс, сосед Климушиных — он работал в полиции — по-дружески посоветовал Катиному тестю переправить куда-нибудь невестку. Сообщил доверительно, что в полиции уже лежит на Катю донос, в котором сказано, что она — жена командира-пограничника. Донос этот во внимание принят. Катя взята на заметку полицией.
«А женщина видная, — так он сказал, — в глаза бросается. На месте укрыть ее нелегко». И повторил настойчиво: «Гляди, принимай меры,
Тесть передал этот разговор Кате. Рядили, думали — придумать ничего не смогли. И Катя решилась из поселка уйти — другого выхода не было. Уйти, добираться до Белоруссии.
Она была по характеру отчаянная. К тому же удачливая, она так считала. На свою удачливость Катя надеялась и теперь: «Как-нибудь доберемся…»
Оставить Татьянку у родных мужа она не согласилась. Сказала в открытую: «С Татьянкой вам не управиться. Вы — люди немолодые. Вам бы как-нибудь самим уцелеть».
Сказала: «Будем с нею добираться до дому. Там и мать, и отец, и Толик — погибать уж если придется, так всей семьей…»
Тот же полицейский, сосед Климушиных, достал Кате пропуск до Киева. Она собралась и вышла, как ходила на менку, за продуктами: рано утром. За плечами сумка. Татьянка на руках.
Родители мужа проводили ее до переезда. Знакомый машинист на переезде посадил в поезд. Этим поездом Катя доехала до Днепропетровска. А там… Удастся, так на попутной машине. А больше всего — пешком.
Шла она по дорогам, по которым прошел фронт. Видела… Чего только не навидалась!.. Ужас охватывал ее. Ужас. Ярость. Думала: «Мне бы только добраться до дому… Мне бы только дойти…»
Шла шесть месяцев. Ушла из Донбасса осенью, а пришла в Белоруссию весной. Как теперь — в мае. Татьянка в пути училась ходить, говорить…
«Как же тебе удалось сберечь малую?! — после допытывались родные. — Как у тебя достало силы?»
А Катя думала, что силу ей как раз давала Татьянка. Оттого, что она, Катя, была мать и спасала свое дитя, — вот откуда бралась ее сила.
Наверно, поэтому она без стеснения входила в чужие хаты. И люди, как ни тяжко приходилось самим, всегда привечали их с Татьянкой.
Наверно, поэтому она без страха глядела в глаза полицаям. И даже немцам в комендатурах…
Она была Мать! И спасала свое дитя…
Вот так, с Татьянкой на руках, Катя вышла тогда к своей деревне, к своему дому — он стоял на краю деревни, вышла и не заметила перемен. Цвели в палисадниках вишни — вся деревня была в их нежном цвету.
В доме не было никого. Но и замка на двери не было — мать никогда не запирала дверь на замок.
У порога на солнышке грелся трехцветный кот Кузька, любимец Толика. Завидев Катю, он неторопливо поднялся, замурлыкал, стал тереться о ее ноги.
И дом был прежним: полны студеной колодезной воды ведра. В неостывшей печи чугунок со щами. На столе покрытая чистым полотенцем
Катя наспех вымыла Татьянку под рукомойником — потные, пыльные ручонки ее. Придвинула к столу детский высокий стул Толика, усадила Татьянку. Налила ей молока в кружку, сунула в руки лепешку: «Ешь, доченька! Ешь вволю. Мы дома! Мы у бабушки». И выбежала на улицу поглядеть, где мать, где Толик.
Мать свою Катя увидела издалека. Та собирала в ельнике прошлогодние шишки. Иногда распрямлялась и, прикрыв от солнца ладонью глаза, глядела в ту сторону, где проходила дорога, словно ожидала кого-то. А Катя с Татьянкой пришли совсем с другой стороны — тропками.
Они шли к дому, и мать рассказывала:
— Знаешь, Катя, какой мне сон сегодня приснился?! Будто птичка сорока мне на руку села. Я ее к себе пригорнула под платок, спрашиваю: скажи, вещунья, где мои дети? Гляжу — а она уже с сорочонком. — И, пытливо взглянув на Катю, спросила: — Ты, дочушка, одна пришла… или как?! — Видимо, не решилась спросить прямее.
…И вот теперь, возвращаясь из Освенцима, Катя снова шла через этот же весенний лес, вдыхая густые запахи его.
Шла медленно. Останавливалась. Не потому, что устала, а потому, что не могла надышаться вдоволь, наглядеться, налюбоваться многоцветной его красотой.
Где-то приглушенно куковала кукушка. Звучала соловьиная трель. Прямо из-под Катиных ног выпархивали пташки.
И такое было цветение вокруг, такой торжествующий разлив жизни, что Катей вопреки разуму овладевала надежда. Надежда заставляла ее ускорять шаг.
Журчал в густой траве родничок. Катя прилегла и, почти окуная в него лицо, напилась студеной воды. Умылась. Освежила пыльные ноги. И, затянув косынку, зашагала быстрее — к дому.
А дома не было. Деревни на прежнем месте не было. Ни хатыночки, ни сарая, ни сада, ни палисадника. Ни единого деревца.
Поросшее травой поле, желтеющее сурепкой, одуванчиком. Кое-где темнели провалы колодцев. Кое-где — остатки разбитых печей.
От их же дома не осталось и этого. Трава почему-то не росла на месте их дома — только пепельно-серый круг.
Как на родную могилку, ступила Катя на этот круг…
Очнулась она от холодных брызг — опустившись перед ней на колени, женщина кропила ее водой из ржавой консервной банки. За нею стояли еще женщины, негромко переговаривались.
— Видно, здешняя, — говорили они о Кате. — Только чья же — не угадаешь.
Они не узнавали ее. А Катя, приглядевшись, узнала в одной из них сестру своего отца. Может быть, Катя так сразу не угадала бы ее — в памяти тетка осталась дородною, крепкою женщиной в летах. Теперь же иссохла, изморщинилась, но, состарившись, стала походить на Катиного отца куда заметней, чем раньше.