Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
Песня должна быть разной. И такой, чтобы, слушая, можно было хоть в этот миг позабыть о действительности. И такой, чтобы пробуждала надежду.
За седьмой горой, за семью реками Далеко, далеко мы встретимся. Разыщу я тебя, единственную мою, И не будет меж нами колючей проволоки…«Песней хотелось сохранить в себе и в других — человеческое», — говорит Алекс.
Как же мало мы представляем себе еще роль и значение, и воздействие поэтического слова. Силу его защитную, наступательную, особенно в страшной действительности гитлеровских концлагерей. Ведь не случайно же только в одном Заксенхаузене было
Стихи и песни Подполья. Сопротивления. Бунта. Горечи. Гнева. Лирические. Интимные.
Песни, стихи — они передавались из блока в блок. Взаимно переводимые, звучали на многих языках в Заксенхаузене. С транспортами узников попадали в другиелагеря. Функции их были многозначны и многомерны.
Вот, например, одно из стихотворений Кулисевича, написанное в октябре 41-го года — характерна его история.
В 39—41-е годы узниками Заксенхаузена, кроме немцев-антифашистов, были в основном чехи, поляки.
«Мы были предоставлены самим себе, — пишет Кулисевич в комментарии к стихотворению, — и могли установить между собой искренние сердечные отношения…»
В лагере возникла тайная группа, или секция, так ее называли, польско-чешского сближения. В октябре 41-го года секция приняла резолюцию, в которой говорилось, что… чувства дружбы и солидарности должны распространяться на все народы славянские, представленные в Заксенхаузене:
«Ни один из них не есть хуже. Ни один из них не есть лучше — отвергаем такой антагонизм.
В свободной Польше и в свободной Чехословакии, поскольку таким было бы их государственное устройство, продемонстрируем сплоченность, возникшую в таких трагических обстоятельствах. Должна она быть примером для созидательных начинаний государственных, предостережением для шовинистов, дорогим завещанием для наших детей.
Концентрационный лагерь обязывает нас сильнее, чем тысяча печатей и тысяча дипломатических документов.
Пусть узнает история наши скромные усилия, служащие доказательством того, что хотим жить, помогать друг другу, терять и находить вместе».
Пусть узнает история!
А вот стихотворение Кулисевича. Оно называется «Манифест».
Идем, как равные к равным. Никто из нас не значит больше, Никто из нас не значит меньше. Перед лицом трезвости и силы наказа, Который ставит нам сейчас Простая действенная необходимость. Пойдемте вместе…Это стихотворение включено Алексом в цикл, объединенный общим названием «Лозунги». Строки его и впрямь сохраняют краткость и четкость лозунга, предельно ясно выражая основную идею, основную задачу дня.
Мне хотелось рассказать о Кулисевиче так, чтоб читающий эти строки мог бы зрительно представить его себе. Но это почти непосильная задача, потому что нет в его облике ничего характерного, броского.
Внешне ничем не примечательный человек, сохранивший молодую легкость движений, не утяжеленный годами, пережитым облик. Только глаза иногда выдают это.
Подкупает его манера держаться. Угадывается за ней душевная мягкость, незащищенность души.
Есть у Алекса один характерный жест: среди разговора он вдруг вынимает из кармашка часы, быстрым, почти неуловимым движением прикладывает их к уху и слушает напряженно, отключившись в этот миг от всего. Проверяет часы? Проверяет слух?
Вот, пожалуй, и все, что удалось уловить в его внешнем облике. А внутренне — он весь на виду, Алекс, в песнях своих. И в своих стихах.
Стихотворение «Когда вернусь». Было оно не написано — вышептано в марте 41-го года.
— Бормотал его своим товарищам по беде, маршируя в команде после тяжелого дня работы, — говорит Алекс. — Бормотал его для себя в тяжелейшие минуты. Трудно было загрунтовать его в памяти, было оно холерно длинным…
Есть в нем такие строки:
КоверкотовыйВ этом — кредо «малого Алекса из блока 8», так его знали в лагере, клятва перед лицом будущего.
Одержимый боязнью забвенья того, что произошло с человечеством в середине двадцатого века, чему сам был свидетелем и жертвой, свято веря, что память — это гарантия, он хранит эту память.
И, как последний штрих — строки из письма Алекса: «…Однако я становлюсь все слабее. А наихудшее то, что глохну. Перехожу на ту сторону реки, где замолкнет каждая птица, каждый шелест. Стараюсь не мыслить об этом. Отречение, отчаяние были бы капитуляцией. Я должен бороться тем, что у меня осталось…»
Вот почти и все об Алексе Кулисевиче,
А теперь об Алексее Сазонове. О нем действительно известно только то, что узнал и запомнил Алекс. А узнать ему удалось немногое. Обстановка не располагала к расспросам. Разговоры между узниками, особенно разных национальностей, карались жестоко в лагере.
В ту пору, когда они познакомились, было Алексею Сазонову, по словам Кулисевича, семнадцать лет. Поэтому Алекс думал, что в армию Сазонов пошел «охотником» — то есть добровольцем. Так он и сказал Алексею однажды. Но Алексей, услышав это, тотчас же замолчал. Насторожился, замкнулся. Больше разговоров об этом Алекс не поднимал.
До войны Сазонов жил как будто в городе Горьком или же неподалеку от Горького. Как будто учился там — это Кулисевичу не запомнилось. А вот то, что Сазонов пел в молодежном хоре, это запомнилось.
Запомнилось также, что мать Алексея была родом из Белоруссии. И что там, в Белоруссии, в деревне — названия деревни он не сказал — оставалась бабушка. В дошкольном детстве своем Алексей подолгу жил у нее.
Он рассказывал, что бабушка любила петь, знала множество песен: белорусских, украинских — и часто пела их маленькому Алеше, чем приохотила его к песне.
Еще рассказывал Алексей, что у бабушки перед домом росла какая-то необычная сирень — очень крупная, с тяжелыми лиловыми гроздьями. А рассказывая, повторял иногда, что ничего этого уже не осталось, наверное: ни сирени, ни дома. Что деревню немцы скорее всего сожгли, видно, довелось ему повидать немало этих сожженных деревень,
Кулисевича познакомил с Алексеем Сазоновым чех Ян Водичка. В лагере был он мастером «Шухфабрик» — обувной фабрики, где работал в то время Кулисевич, а в «цивили» — так называли они долагерную жизнь — заметным деятелем коммунистического движения, депутатом парламента от Коммунистической партии Чехословакии. Впрочем, и в лагере был товарищ Водичка не только мастером. «Был он грандиозным, — так говорит Алекс, — организатором продовольственной помощи погибавшим от голода советским военнопленным». И был еще одним из сохранителей лагерной песни, лагерной поэзии, причем эта обязанность была никак не менее опасной, чем первая.