Зеленая брама
Шрифт:
В дальнейшем мы не раз встречались на фронте — в Сталинграде, на Курской дуге, на Днепре, при освобождении Польши и наконец в Берлине, не только на пылающих улицах, но и в здании инженерного училища в Карлсхорсте, при подписании капитуляции.
Многое мы видели и пережили вместе, а все же разлука сорок первого года особенно сблизила, навсегда осталась самым памятным для нас периодом нашего товарищества и постоянной темой для воспоминаний.
Симонов говаривал о моей браме и Уманской яме чаще, чем я, потому я не удивился,
«Вроде мы с тобой работаем, я тоже начал кое-что царапать. Насчет Уманской ямы — когда вернусь в Москву, м. б. покажу тебе интересные для тебя материалы. Донесения, цифры вышедших и пр. и пр., от чего волосы дыбом. Все это и персональное тоже. Это у меня собралось в связи с большим архивным материалом, который я хотел использовать для книги «Разные дни войны»...»
Письмо пришло из Гурзуфа, из санатория. Я с нетерпением ждал возвращения товарища в Москву, но вернулся он не домой, а в больницу, из которой ему не суждено было выйти.
Оказалась последней и наша встреча в больнице.
Мы провели вместе день в щемящих душу воспоминаниях, в упрямых спорах с примирительными эпилогами, утешались не очень веселыми шутками, делились планами. Симонов накануне успел прочитать начальные главы моей «Зеленой брамы» и накидал мне ворох замечаний и поправок, как это было принято в нашем литературном общении.
— Как выздоровлю, притащу тебе мои записи, цитаты из архивных фолиантов. Я собрал много всего про Южный фронт, о нем ведь почти ничего не знают. Для тебя не будет открытий, а все же пригодится в хозяйстве.
Расставание наше не было сентиментальным, Симонов умел жестко переходить на деловой тон:
— Если операция пройдет неудачно, тебе трудно будет найти мои записи. Ориентируйся на заголовок «Южный фронт».
При таких оборотах больничного разговора положено ругаться или отшучиваться, но не удалось ни то, ни другое — заглянула недовольная сестра со шприцем, да и время вышло. Я понуро брел по опустелым коридорам, повторяя как заклятие: только бы обошлось.
Но беда нагрянула очень скоро.
Удар был слишком тяжел, чтобы мне явиться к его близким и попросить разрешения покопаться в заметках и записках. Начало свой отсчет другое время, уже без Константина Симонова, и трудно понять, то ли я остался на платформе, а он уехал, то ли уехал я, на платформе остался он...
Подвалило еще горестей, намело сугробы. Время отталкивало меня, и поболее трех лет должно было пронестись, пока я набрался духу и решился войти в безжизненную квадратуру его рабочего кабинета.
Меня оставили одного, я склонился над бескрайней пустыней его стола. Записки сложены в тяжеленные, прямоугольные, как бетонные блоки, картонные папки.
Развязываю тесемки, начинаю путешествие по дороге, пройденной за меня старым и верным товарищем.
Сверху лежащий, самый первый листок — перевод с немецкого.
Начинаю читать. Э, да я все это уже знаю, не просто где-то и когда-то читывал очень-очень давно, в незапамятные времена, а наизусть знаю.
История по меньшей мере странная...
Происходившее давно порой всплывает в памяти отчетливей, чем самое недавнее. Вспомнил точно, никаких сомнений: это документ, читанный мной в июне 1941 года, в один из первых дней моего пребывания на войне. Я предстаю перед редактором теперь уже своей армейской газеты «Звезда Советов», он смотрит мне в глаза — примеряет, что за «деятеля» ему прислали из Москвы, неужели он кроме стихов ничего не способен сделать для газеты?
Редактор спрашивает:
— Как вы насчет фельетонов? Не пробовали?
В прошлом году на Карельском перешейке приходилось чуть не в каждый номер «Боевой красноармейской» сдавать фельетоны, и я отвечаю;
— Пробовал.
Тогда редактор вручил мне перевод с немецкого, тот самый «Приказ по первой танковой группе», который нашел в архиве и переписал Константин Симонов...
Документ стал трофеем нашей 6-й армии, уж не помню, при каких обстоятельствах. Сам командарм Музыченко дал редактору простодушное наставление: найдите такого писаку, чтобы разделал Клейста в хвост и в гриву.
И я оказался таким писакой. Мое первое появление на страницах армейской газеты, с которой мне предстояло отныне разделить свою военную судьбу,— фельетон по поводу приказа Клейста. Я даже помню название фельетона: «Фон Клейст приказал штанов не терять».
Приказ Клейста произвел тогда сильное впечатление. Сильное, но не ошеломляющее: ведь он датирован четвертым днем войны, когда мы еще не представляли себе, как повернутся наши дела. Мы еще предполагали, что отбросим напавших за границу, скоро и легко справимся с ними. Трофейный документ подтверждал наши надежды. Вот он:
Приказ по первой танковой группе
26.6.41
Слухи о прорвавшихся советских танках вызвали панику в тыловых службах.
Я приказываю:
1. Необходимо поучением, показом и угрозой наказания указывать на последствия паники.
2. Против каждого зачинщика или распространителя паники должен применяться военный суд. Обвиняемый обвиняется в непослушании или трусости.
3. Каждый офицер обязан при каждом признаке паники действовать строжайшими средствами, при необходимости применять оружие.