Зеленая ветка мая
Шрифт:
...В хлебных местах, по всему Поволжью, с первого дня весны и до осени не выпадало дождей. За все лето ни тучки на выцветшем небе. Почва закаменела. Трещины глубиной в аршин изрезали твердую, как гранит, неживую, белесую землю. Листья увяли, травы высохли. На сотни верст выжженные солнцем поля. Голод. Безнадежный, неслыханный. Смерть.
В счастливых губерниях, не пораженных засухой, деревни понемногу оправлялись после пятилетней войны и разверстки, выметавшей хлеб и все продукты подчистую для фронта и города. Разверстку отменили - оживали деревни.
Как весело видеть выезжающие из сел обозы с красным
...В конце сентября Кате дали знать: завтра чуть свет будет оказия.
Все лето ждала, а пришел день - и налетел такой страх, руки дрожат, вещи валятся из рук. Вот так трусиха!
Каждый день прибегала Фрося провожать. Суетилась без толку, собирала вещи, примеряла, как увяжется в узел постель. Глаза распухли от слез. Ксения Васильевна, чтобы заглушить беспокойство, томившее, чем дальше, все больше, отчитывала Фросю:
– Заливается! Словно в Америку провожает. Уйми слезы. Не на век расстаемся, увидимся. "Капля молока" Васеньке не даст умереть, и ты кое-как в стряпухах прокормишься. А у нас с Катей другого выхода нет...
Ксения Васильевна не договорила, что она, старая Катина бабушка, устала от нужды, очередей, добывания правдами и неправдами десятка картофелин и фунта крупы. У них с Катей ничего нет, решительно ничего, все распродали, выменяли, и как дальше бороться, как жить? Хоть ложись и умирай.
Вслух Ксения Васильевна не произносила такие невеселые речи: жалела Катю. Худенькая, как прутик, Катя замкнулась. Значит, нелегко на душе. О чем она думает?
"Я еду поневоле в деревню. Баба-Кока в городе не выдержит больше. Но я не хочу только спасаться. Я еду в деревню, потому что должна платить долг. И хочу испытать, сильная или нет. На что я способна? А вдруг что-то большое, яркое ждет меня? Но что? Всё мечты. Жизнь - бедные будни. Мне надо зарабатывать на хлеб. Я должна кормить бабу-Коку, пришла моя очередь. Я должна и поэтому еду в сельцо Иваньково..."
Так рассуждала Катя, реально и трезво, без романтических грез.
Утром к крыльцу подъехала телега, запряженная жеребцом, тяжелым, широкозадым, рыжей масти, с белой метиной на лбу и черной бахромой над копытами.
Ксения Васильевна и Катя ожидали, готовые в путь. И Фрося с Васенькой здесь.
На этот раз в самом деле подвода, никуда не денешься. И Фрося лихорадочно прижимала сынишку к груди, а Катя понимала, как грустно Фросе их провожать.
Послышались быстрые шаги по ступенькам, и решительным шагом вошел человек лет тридцати пяти, сероглазый, русоволосый, простецкой, ничем не выдающейся внешности. Синяя косоворотка на нем вся слинявшая, пиджак мышиного цвета засален и вытерт, зато брюки галифе военного образца и начищенные сапоги, резко пахнущие дегтем, придавали ему молодцеватый
– Здравствуйте, хозяюшки! Сюда ли попал?
– Если вам нужна учительница Екатерина Платоновна Бектышева, значит, сюда, - ответила Ксения Васильевна.
– Она и нужна. Будем знакомы: иваньковский предсельсовета Петр Игнатьич Смородин. Войну с четырнадцатого года прошел, с германцами воевал, опять же с беляками в гражданскую. Год тому отозвали на трудовой фронт. Мирную жизнь налаживать надо, сама не наладится. Стало быть, так. Будем знакомы.
Он протянул Ксении Васильевне руку. Кате и Фросе бегло кивнул.
– Садитесь, - предложила Ксения Васильевна.
– И то сяду, - согласился он, опускаясь на единственный в комнате стул.
– Совещание было в укоме по вопросам налога, а в отделе образования заодно бумагу с печатью вручили. Учительница в сельцо к нам назначена. Ждали-ждали, дождались. Раздобыл учительницу, от души отлегло. Иваньковская ребятня две зимы проболталась без школы. По революционному времени вроде бы и неловко в темноте прозябать, а что будешь делать? Наш-то добровольцем на гражданку ушел. По годам и уклониться бы можно, а совесть прятаться не велит. Школка Иваньковская при царском режиме церковноприходской была, поп командовал, наш Тихон Андреич за себя постоять не больно умел, в полном у попа подчинении. А тут будто подменили, откуда храбрость взялась! Вот как революционные идеи человека могут возвысить. Стало быть, Катерина Платоновна...
– Собственно, я...
– хотела перебить баба-Кока.
– Стало быть, без лишних слов, вы хоть и староваты против учителя нашего, и он был в годах, а вы и вовсе ему в мамаши годитесь, однако грамотности, по всему видно, не занимать, а нам чего и надо... Одна запятая...
Предсельсовета оглядел келью, узкие окна с широченными подоконниками, сводчатый шатер потолка.
Медленно погладил усы.
– Запятая, гм... да... Договориться надо на первой встрече, чтобы после конфликта не вышло. Монастырский дух нам нежелателен. Божественное прочь, наотрез. Такие наши условия, Катерина Платоновна.
– Послушайте, вы ошибаетесь...
– Очень даже прекрасно, если ошибся. Условились, стало быть, так: жизня наша в корне переменилась на новое. Главное дело, с Советской властью держать нерушимый контакт. Я вам затем объясняю, что в ваших летах пережитки прошлого, Катерина Платоновна...
Тут Катя встала. Она неслышно сидела в уголке. На месте ее уютного дивана теперь за отсутствием мебели водружен круглый чурбачок, накрытый пестрой тряпицей, - на этом чурбачке она и сидела, пока предсельсовета высказывался. Она встала для самой себя неожиданно. Что-то подняло ее. Баба-Кока увидела: бледна, губы вздрагивают, кулаки сжаты для смелости.
– Я Катерина Платоновна.
Председатель опешил. Оцепенение нашло на него. Не веря глазам, глядел на тоненькую девчонку, сердито насупленную, с двумя упавшими на плечи косичками. Короткие толстые косички на концах завивались в колечки.
– Я Катерина Платоновна.
Он молчал.
– Если я вам не гожусь, давайте бумагу, разорву - и кончен разговор.
Председатель молчал.
– Давайте вашу бумагу.
– Не моя бумага. Бумага не простая, с печатью.
– Пусть с печатью. Если я вам не гожусь...