Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:
Попрощавшись с Герой, Саша сказал мне: «Помяни мое слово, он уже нас предал; эти лодки направлялись за сокровищами…»
Саша оказался прав. На следующее утро у Геры «болел живот», и мы поплыли сами с Сашей, но вскоре повернули обратно: за мысом нам открылась жестокая правда насчет Геракловой клятвы.
Армада лодок окружила бедные остатки «Эльпидифора». Добровольцы ныряли десятками, и вся вода на большом пространстве кипела и пенилась под телами энтузиастов легкой добычи.
Долго еще во всех кабачках стоял стон и слезы хохота. Старые рыбаки смеялись над «розыгрышем», который устроили якобы мы с Сашей «этим фрайерам». Так, обманутые Герой, мы неожиданно для себя попали в
Ах, городок, городок, ты никогда уже не будешь таким, каким мы тебя знали когда-то! Ты будешь, вероятно, и лучше, просторней, многоэтажней, удобнее для жизни и отдыха приезжающих, но для нас ты никогда уже не повторишься, как не повторимся и мы!
Никогда не услышу я голос старого зазывалы-турка, сонно, но цепко смотревшего сквозь клубы ароматного дыма своей трубки, сидя на венском стуле на тротуаре, напротив лавчонки. Нас, детей, и не надо было зазывать! Как пахли ванильные трубочки, пирожные, только что политые кремом, еще теплые и пышные в его «кофейном зале», то есть под цветным навесом, прямо на тротуаре! А кофе! Кто умел его варить так, как в Анапе? Никто!
А Геронтидис, который продавал мороженое из больших узких запотелых бидонов, обложенных льдом, мороженое всех оттенков — от розового кисловато-свежего фруктового, до сливочного, шоколадного и зеленого фисташкового! Геронтидис стоял у Крепостных ворот в белом смокинге, распоротом в могучих плечах, но в любую погоду — с бабочкой. Рукава смокинга едва доставали до локтей его волосатых рук; белые, в полоску кремового цвета, брюки-клеш, безукоризненные усики и пробор; а когда покупатель внушал ему особое уважение, Геронтидис надевал даже белые перчатки с дыркой, из которой кокетливо торчал мизинец, и не торопясь говорил: «Соблюдайте свой интерес, дамочка, берите большую порцию. Гарантирую натуральный букэт…»
А давильные аппараты «английской марки», на которых почему-то стоял ярлык Ростова-на-Дону, красного, зазывающего колера! Они возвышались на каждом углу Пушкинской. Вы подходите к толстой веселой продавщице, она жестом фокусника моет стакан под струйкой искусственного фонтанчика, крутит ручку, подставляя одновременно стакан с капельками влаги под белый фарфоровый сосочек. Миг — и зеленый сок с кусочками мякоти струится и пенится: виноградный сок давят на ваших глазах. Вы пьете его — холодный, он туго проскальзывает в горле…
В «Курзале» ежевечерне играл оркестр — моряки, смуглые, в белоснежных форменках, стайками вперевалочку вышагивали за смущенными девушками, которые обязательно держатся за руки, будто боятся, что кого-то из них вот-вот должны похитить. Девушки и говорят и смеются немножко громче, чем они говорили бы и смеялись в другой обстановке; моряки же более равнодушны, чем на самом деле, и немногословны — молодые еще. Парочки в «Курзале» тоже имеют свои места: зелеными террасами, буйно поросшими сиренью, спускается парк к берегу, чтобы вдруг остановиться крутым обрывом. Но и там, под обрывом, слышится приглушенный смех, светится в непроглядной южной ночи папироска. Скалы образуют бухточки и лагунки. Море здесь шепчет что-то, уговаривая берег, нашептаться не может…
Только иногда, словно нехотя, проползет луч прожектора по кромке берега, обнаружив нечеткие тени сидящих между скал, побежит по сонной воде Малой бухты и спрячется за мысом. И снова всезнающее море начинает шептать что-то вечное, настойчивое…
Каким большим показался мне этот день, первый послевоенный день в Анапе! Только к вечеру вернулся я к тете Лизе. Лампа горела на подоконнике, чтобы мне было виднее. Электричество погасло, и тетя стояла на стуле, пытаясь поправить пробки. Я вошел как раз тогда, когда она ввинтила
Тетя, сидя за столом, ласково смотрела на меня. Мы поели мамалыги с молоком и легли: тетя на кровати с никелированными шариками, а я на раскладушке. Мы долго вспоминали общих знакомых, родственников, моего дедушку.
Потом тетя замолчала, и я услышал по ее дыханию, что она спит. Взошла луна. Где-то кричал кот. Потом кто-то шептал и смеялся под нашим окном на улице. Потом стало тихо. Я закрыл глаза и старался представить дедушку. Давно это было.
МОЙ ДЕДУШКА
Дедушка приехал вечером, когда я спал, а утром, посидев на его коленях, я предложил показать «наше море». Вел я дедушку за руку, очень гордый, что впервые довелось вести взрослого, который все норовил свернуть не туда. Было мне лет шесть, видимо. Наконец мы пришли к морю.
Никого еще не было, кроме женщин, убиравших граблями «камку» — морские водоросли, ночью выброшенные во время прилива. Сильно пахло йодом. Мы спустились по пологой тропинке недалеко от порта. Дедушка разделся, и я с любопытством рассматривал невидимый до этого крестик на шнурке. Дедушка перекрестился и пошел в воду. Плавал он хорошо. Купаньем в море остался доволен, а на обратном пути купил мне трубочку с заварным кремом.
Дедушка умел делать разные интересные игрушки из дерева. Он выстругал мне корабль, сделал настоящую саблю. Маме он соорудил маленькие скамеечки специально для варки варенья (мангалы низкие, варенье варится долго, и варили его много).
Вспомнилось: дедушка держит лестницу, которую он только что сделал, а я лезу на крышу сарая. Мне немножко страшно, но я что-то пою тоненьким голоском, чтобы заглушить страх перед высотой, и наконец берусь руками за край черепичной крыши. Наверху иду осторожно. Красная черепица уложена рядами, одна заходит за другую. И вдруг я издаю радостный клич «сиу» (тогда я играл в индейцев): между черепицами лежит мой старый, любимый мяч. Пролежал он два года, я про него забыл, а он нашелся, выцветший на солнце! Но снизу меня просят не отвлекаться — у меня серьезная работа: я принимаю от мамы листы с абрикосами и сливами, разрезанными и развернутыми, как два нуля, соединенные серединками, как бабочка, готовая взлететь. Сейчас абрикосы имеют ярко-оранжевую сердцевинку, а завтра потемнеют от солнца, сморщатся и над ними весь день будут кружиться осы и пчелы. Листы железные — противни из печки, а также картонные, края которых сшиты нитками и загнуты. Я располагаю листы по всей крыше и, медленно пятясь, ищу лестницу, долго шарю ногой, нахожу перекладину, спускаюсь. Ноги чуть-чуть дрожат. Руки липкие.
Помню, что, когда мне попадало, дедушка всегда мягко просил маму не сердиться на «дытыну».
Где-то, с размывами памяти, помню и мою поездку на Украину, когда мы с мамой и папой «возвращали» дедушку (он был тогда первый раз у нас в гостях, а потом приехал уже насовсем, умирать…).
Ночь, первое впечатление от паровоза — огни, пар, закрывший вагоны, гудки и огни, бродившие по пахнувшим краской доскам купе; сквозь сон — лязг буферов, свистки, невнятный говор человека с фонарем, в котором горела свечка, огромная его тень, зябкость оттого, что спал полуодетым, покачивание поезда и тепло от солнца, разбудившего утром, радость от сидения на столике, прохлада стекла, за которым бежали яркие перелески, грохот на мосту, синь реки, вербы, голос отца, растроганный и потеплевший: «Боже мой, Украина…».